Ширали НУРМУРАДОВ. Отрывок из художественно-биографической "Одиссеи"

Я помню смерть Сталина.
В почетном карауле я, естественно, не стоял, поскольку мне тогда было где-то лет семь. Ну, плюс-минус – месяца два. Не больше. Я не был еще даже пионером. Так себе, малeк, которого при богатом улове выбросили обратно в море. Мол, иди, поплавай малость, еще успеешь побывать в сетях. (И не раз – добавим мы от себя сегодня).
Я вам еще раз говорю – я не был даже пионером и не носил еще вожделенного галстука, который по ночам снился нам, малькам, и который был, ну, просто пределом наших мечтаний.
И мы вели себя как маленькие ангелочки, случайно узнавшие о смерти Бога.
В школе безутешно рыдали учителя.
Директор, построивший всю школу на волейбольной площадке, попытался было толкнуть траурную речь, но смог выдавить из клокочущей груди лишь одну фразу, концовка которой едва не утонула в слезах и соплях:
- Как же теперь жить-то буде-е-еммм!
Отец дома убивался так, как он не плакал даже в прошлом году, когда похоронил моего двухлетнего братишку Чары.
Из всех моих знакомых почему-то только мама хранила молчание, отчего мне казалось, что ей или все равно, что случалось, или она ничего вообще не понимает в этой жизни.
Тогда я еще не знал, что отец вот-вот вступит в славные ряды Коммунистической партии, а у матери была справка о четырехклассном образовании, купленная когда-то за старую козу.
С цифрами у матери была полная напряженка. Первое время у нее запросто можно было обменять целую десятирублевку на две рублевые купюры: как же – тут две бумажки, а там – одна. Правда, после двух вполне ощутимых подзатыльников отца мне пришлось пожалеть маму, и я научил ее различать цифры. И теперь мамина грамотность выглядела примерно так:
- Мам, сколько времени? – кричал я с улицы, предварительно подмигнув младшему брату Ходжа.
- Большая стрелка на шести, маленькая… (следовала пауза) – между двумя и тремя! – доносились из окна сигналы точного времени…
Смерть Сталина была первым и самым большим происшествием не только в жизни самого Сталина, но и в моей, поскольку о двух других крупных событиях, имевших место пятью годами раньше, я не мог знать ровным счетом ничего.
Я имею в виду ашхабадское землетрясение 1948-го года, заживо похоронившее девяносто процентов жителей столицы, но не докатившееся до меня, мирно сопевшего в ту страшную октябрьскую ночь почти в двухстах километрах от эпицентра.
Вторым же важным событием, о котором я тогда не ведал ни сном, ни духом, было, конечно же, принятие Генеральной Ассамблеей ООН «Всеобщей декларации прав человека», которой я впоследствии тщетно размахивал при каждом очередном аресте, вызывая тем самым дружное ржание сотрудников туркменских, а в последний раз и российских, спецслужб: «Какие права?! Какого человека?!»
Таким образом, тоя сознательная жизнь началась, можно сказать, с жуткого момента, когда окончилась жизнь лучшего друга всех советских детей, а также всех физкультурников, ученых, артистов, писателей, то бишь, «инженеров человеческих душ»…
Прекрасно помню, как мы – щепки вырубленного леса, (Помните – «Лес рубят – щепки летят?), глядя на взрослых (в шоке – учителя, дома – родители), с перепугу выли в голос, размазывая честные слезы по смуглым мордашкам блестящими от соплей рукавами. (О том, что человек может носить в кармане носовой платок, я узнал спустя ровно десять лет, когда, чудом вырвавшись из колхозного хлопкового ада, приехал в столицу и с ходу поступил в университет, выбрав, кстати, факультет туркменской филологии, поскольку среди вступительных экзаменов отсутствовали ненавистные мной точные науки типа физики, математики, химии и прочей дребедени).
Забегая вперед (или отбегая назад), сообщу, что в «Аттестате зрелости» у меня стояла всего одна троечка – по тригонометрии.
Признаться, я так и не понял, что это был за предмет, и очень сомневался в том, что когда-либо в жизни он мне пригодится. А уж я ему – тем более.
Те же ощущения я испытывал чуть позже, когда в университете вели курс персидского языка, к которому у меня не обнаружилось ни желания, ни способностей.
Я безбожно прогуливал все семинары и практические занятия. И когда пришла пора «собирать камни», я, предварительно пропустив вперед всю группу, с невинной наглой физиономией вырос перед молоденькой преподавательницей, как Стенька Разин перед черноокой персидской княжной.
Мы тоже видели друг друга впервые.
- Здрассте…
Должен заметить, что у меня очень уж специфический, я бы сказал, даже выгодный цвет кожи, и никто не видит – когда и как я краснею. И никто не догадается, пока я сам не скажу, что впрочем вряд ли когда произойдет.
- Здравствуйте, - машинально ответила «персиянка», сгребая всевозможные бумаги в ковровую сумочку. – Вы что-то хотели?
- Да, конечно, - четко ответил я, прикрывая за собой дверь. – Я очень хотел бы получить небольшую троечку по вашему предмету.
- Ты ничего не перепутал? – Быстро, однако, перешла на ты. – У нас – персидский язык.
- У нас – тоже. – Я оставался в дверях.
- Курс? Группа? Фамилия?
Это все я помнил. Назвал.
С презрительной озабоченностью выпятив нижнюю губу, «княжна» порылась в ведомостях и тут же отпрянула:
- Ну, да. Есть такой…
- Это – я. – Поспешил ее обрадовать.
- Но я вас никогда не видела!
- Я вас – тоже. – И улыбка Фернанделя.
- Отойдите от двери!
- Вы сядьте. – Я говорил как можно мягче, если это слово вообще подходит к данной ситуации. – Сядьте и успокойтесь. И не зыркайте на окна, здесь третий этаж…
- У тебя будут большие неприятности, парень. – Сделав шаг к двери, женщина вновь остановилась, ибо решила, что такой идиот вполне может помахать ручкой и… навстречу, а вовсе не вслед. – У тебя будут огромные неприятности, - зачем-то повторила еще раз и добавила сквозь зубы, - я тебе обещаю.
- Неприятности, которые ты мне сулишь, - оставаться на вы теперь уже не было смысла, - будут казаться ничтожными по сравнению в теми, что меня ожидают в случае приобретения хвоста по твоему предмету, это ты понимаешь? – Я чуть не орал, но, спохватившись, решил зайти слева. – Ну, скажи мне, милая, ну, объясни ты мне одну-единственную, простую, как булыжник, вещь: на кой шайтан сдался мне твой персидский? Дипломата из меня никогда не выйдет, ты это сама видишь прекрасно; шпионить я тоже не собираюсь; переводчиков с фарси или на фарси – как собак нерезаных… Так какой мне смысл изучать этот язык? И какой тебе смысл лишать меня стипендии?
- Ты все сказал? – Она глядела мне в зрачки.
- Нет, не все. – Мой взгляд тоже не блуждал по стенам. – Ты ведь наверняка замужем, да? – Она почему-то вспыхнула, хотела, по-есенински «что-то резкое в лицо бросить мне», и уже набрала было воздуху в легкие, но меня понесло раньше. – Вот придешь домой, и начнешь рассказывать мужу обо всем подробно, а он перебьет тебя и спросит: «Так поставила ты этому парню троечку или нет?» Если ты ответишь «нет» - он с тобой жить не будет: выгонит или сам уйдет. Но ежели ты ответишь – «да» - он будет гордиться тобой, понимаешь?
Мое слабое место не понадобилось долго искать. Она нашла его очень быстро. И очень просто.
Она села и заплакала.
От изумления и растерянности я аж разинул рот. Да не успел закрыть.
Распахнулась дверь аудитории…
На пороге стоял декан факультета туркменского языка и литературы Туркменского государственного университета имени Алексея Максимовича Горького Гумман Сарыев!
- Что тут у вас происходит?
- Да подавитесь вы со своей троечкой! – Воскликнул оскорбленный до глубины души студент, шлепнул зачетной книжкой об стол, на котором уже не осталось ни одного трудного билета, и гордо зашагал прочь – мимо обалдевшего декана; мимо стипендии; мимо общежития… Но не мимо черного списка в фойе, где красовались фамилии тех, кого заботливые преподаватели хотели бы видеть в следующем учебном году на том же курсе…
Это было, как вы уже поняли, чуть позже, а пока я, как поется в песне: «от зари до зари, от темна до темна», пахал на бескрайних полях моего славного и вечно голодного колхоза, с гордостью – как нищий графскую фамилию – носившего имя (или название?) Москвы.
К слову сказать, в моем Бахарденском районе и остальные колхозы носили непривычные для местного уха, но модные для своего времени и уж, конечно, обязательные, имена: Ленин, Калинин, Киров, Жданов, Октябрь, Победа…
А кто из вас помнит вполне искренние, гениальные, как все простое, глубокосодержательные частушки нескольких послевоенных десятилетий, звучащих на хлопковых полях (правда, только с экрана), среднеазиатских республик (это теперь мы стали круче, и зовемся Центральная Азия)?
Хороши у нас дела,
Лейся, песня, весела!
Нам колхозной жизни счастье
Наша партия дала.
Мне ужасно трудно представить себе вдохновенную рожу поэта, сидевшего у окна или шагавшего взад-вперед по кабинету, задыхаясь в табачном дыму, и рожавшего подобные бесподобные шедевры!
Не река, не птица мне –
Белый хлопок снится мне.
И поэтому, наверно,
Очень сладко спиться мне!
Но ведь рожали! Никто ведь не страдал бесплодием! Ведь каждая республика выпускала свою пудовую Антологию народной поэзии! И на своем родном, и непременно на параллельном русском!
Я построил новый дом,
Штукатурю стены в нем.
Как прекрасно хлопкоробам
Жить в отечестве моем.
А какие силы были подтянуты, какие имена были привлечены для того, чтобы вся эта дребедень прозвучала по-русски!
Арсений Тарковский, Николай Тихонов, Яков Козловский, Николай Заболоцкий, Георгий Шенгели, Наум Гребнев…
Не зову, подруга, к чаю –
По науке я скучаю:
Агротехнику теперь
Я усердно изучаю.
Столичные стихотворцы то ли сами наивно верили, то ли наивно убеждали смертельно усталых и глубоко апатичных сельских тружеников в невероятных преимуществах мифической агротехники и ни одному колхознику в голову не приходило полюбопытствовать, на каких таких лугах пасется стреноженный Пегас и под каким забором валяется варварски изнасилованная Муза.
Так, в моем забытом всеми богами – небесными и земными – колхозе со столичным названием, вся агротехника была сосредоточена на спине нашего домашнего осла, ласково прозванного в народе ишаком, да на шее полудохлой колхозной клячи, которую целиком, если аккуратно сложить ноги, можно было протащить сквозь хомут.
Вы можете себе представить троих мальчиков и плюс девочку на одном ослике? Я вот могу, поскольку мне, как старшему, полагалось сидеть впереди в качестве водителя единственного семейного транспорта и задолго до наступления рассвета отправляться на хлопковое поле!
Шаря вслепую в предрассветной мгле, отец доставал из-под стеганых одеял полусонных героев труда и всем, на кого можно было навесить фартук (не кухонный!), водружал на осла.
И куда уж до нашего ишака Боливару, который и двоих-то не выдерживал!
Досыпали по пути следования к месту трудового героизма. Случалось, и сползали у полудреме в острой, как крыша буддийской пагоды, спины самого терпеливого и выносливого вреди нас существа. Бдительный отец тут же подбирал незадачливого всадника и возвращал обратно, добавив к свежему ушибу еще и легкий подзатыльник. За что? Спроси, попробуй. Слетишь с ишака еще раз и дальше будешь добираться на общественном транспорте, то есть, ножками, ножками!
«Белое золото»…
Не знаю кто, но какой-то неуловимый партизан идеологического фронта, скорее, тот же бездарный рифмоплет, так однажды окрестил хлопок. И, ничего, знаете, - прижилось. Присосалось. Приросло.
Так, газ и нас превратился в «голубое золото».
Правда, с «черным золотом» вышла небольшая накладка.
У нас-то, в Средней тогда еще Азии, так прозвали нефть, но тут завопили шахтеры со своим углем, заноукали американцы со своими легкоатлетами, застонали наркоманы со своим опиумом, и такая вышла катавасия за приоритет, что святых выноси. И туши, как говорится, свет. Но, в конце концов, все решили остаться при своем мнении. И при своих интересах. И каждый в своем Эльдорадо.
«Белое золото добывают золотые руки».
Этот идиотский перл, якобы однажды оброненный гениальным Генеральным секретарем, облепленным орденами, как сын турецкого подданного Остап Бендер драгоценностями и румынской границы, еще не скоро наводнит белые просторы моей истощавшей земли, которая то зловеще чернела от гербицидов и пестицидов, то загадочно белела от проступающей наверх ядовитой соли, то обманчиво зеленела от бескрайних зарослей дикого камыша.
Это будет где-то лет через десять. Пока же в стране командовал парадом кукурузный король. Тоже, впрочем, голый.
(Голь, что на выдумки хитра, то бишь, советский народ. Создал о нем как и обо всех предыдущих и последующих королях, немало всяких историй.
Вот одна из них:
Никита, помешанный на своей кукурузе, однажды приехал без своей свиты в какой-то образцовый колхоз, и, проверяя подготовку местных властей к зиме, обходил местную животноводческую ферму. И, поскользнувшись на коровьей лепешке, свалился в силосную яму. Работник фермы, оказавшийся рядом, вызволил его оттуда.
- Ты только никому не говори, что я упал в яму, - попросил слегка позеленевший снаружи главный бульдозерист с Манежной площади.
- Ты тоже никому не говори, что я втащил тебя, - смущенно попросил рабочий. – Иначе люди самого закопают в этой яме…)
А пока… Пока глава трудовой семьи по одному стаскивал с молчаливого животного четырех ударников коммунистического труда и, раздав каждому по белому, непомерно большому фартуку, запускал нас, словно бумажных корабликов в океан, в темное, удушливое и бескрайнее поле.
То, что хлопок белый, известно и слепому. Но, что его можно собрать и в темноте, знает не всякий зрячий.
Но я, - Бог свидетель, - собирал!
Но мы, - весь колхоз свидетель, - собирали!
И не один год. И не одну тонну.
И только руками, руками!
Когда с восходом солнца появлялись нормальные люди, кое-кому из них становилось нестерпимо жаль нас, и они издали, держась на безопасном расстоянии, кричали отцу:
- Изверг, детишек бы хоть пожалел!.. На звезду Героя, что ли, замахнулся? В этом году ее получит бригадир, так что не губи зря малышню…
- Пошел вон, змей! – Огрызался отец громко, а затем, как бы для нас, продолжал бурчать себе под нос. – А то я не знаю, что музыку наяривает оркестр, а награду получает дирижер…
И так – всю долгую осень.
Каждое сырое, зябкое утро я с грустью смотрел на тускло светящиеся окна пассажирского поезда Ташкент – Красноводск, проходящего мимо нас в каких-нибудь сотнях метров. И думал.
А думал я о тех счастливчиках, безмятежно спящих в теплых вагонах, которых не только не заставляют собирать хлопок в темноте, но которым даже не хочется взглянуть на тех несчастных, кто вынужден это делать! (Я еще не знал, что вагоны делятся на какие-то там категории, в том числе и на «Столыпин» - спецвагоны для перевозки заключенных по этапу). Ну хоть бы одна сытая, заспанная морда глянула в окно, а уж помахать рукой меня можно было бы и не просить!.. Хоть бы машинист, что ли, посигналил!
Но – куда там! Никто. Ничего.
И мечтал я о том, что однажды, вот таким же ранним-ранним осенним утром буду проезжать мимо таких же вот маленьких полусонных чумазых детишек, щепками плавающих в темном безбрежном море хлопчатника. И уж обязательно выгляну в окно! И непременно помашу рукой в немую полутьму!
(Это я потом, спустя много лет, нарвусь на есенинскую строку: «И бабы охают в немую полутьму»).
- Эй, ты, пугало! Долго еще будешь так торчать?..
Нет, отец, недолго. Я надеюсь, что недолго. Да и ты еще не знаешь, что недолго мне осталось торчать посреди ненавистного поля, как поплавок в болотной воде.
Ты еще не знаешь, что я сяду-таки скоро на этот поезд, но только в обратном направлении, и понесет меня по белу свету без остановок, без пересадок, без определенного конечного пункта назначения!
Мы оба еще не знаем, отец, что когда-нибудь меня снимут с этого поезда, проведут сквозь толпу на привокзальной площади, обвинят в немыслимых преступлениях, бросят в тюрьму, и ты покинешь этот мир, так и не дождавшись своего первенца, в последний раз кивнув в сторону этой проклятой железной дороги, из-за которой, кстати (кстати?), в конце прошлого столетия русские генералы Ломакин и Скобелев едва не истребили весь наш неуступчивый и тогда еще непокорный народ!
А пока мы с тобой собираем хлопок, отец.
Мы сеем хлопок.
Мы выращиваем хлопок.
Мы собираем хлопок, чтобы отправить его в Иваново, в этот вечный город невест под Москву, где так и не появился ни один туркменский жених и где невесты так и состарились в девках.
Миллионными тоннами ежегодно уходил хлопок в далекие мифические закрома Родины, в эту неблагодарную и ненасытную утробу, откуда никто ни разу не догадался отправить мне хоть кусочек сатина или бумазей на рубашечку!
Дехкане хлопок собирают,
И поплотней мешки набьют.
Полотна, ситец и шелка
Для них на фабрике соткут.
Мы ненавидим хлопок, отец. Мы его проклинаем. Но мы его сеем вновь и вновь, мы его выращиваем, собираем и… Из года в год ушиваем, перешиваем твои старые обноски для меня, мои – для младших братишек…
Резвый конь поводья рвет,
Ускакал Ахмед в поход.
Если нужно, на подмогу
Весь колхоз к нему придет!
Куда ускакал Ахмед – никто в колхозе не знает. В чем ему понадобится помощь аж целого колхоза – этого не знает даже председатель, которого тоже не обошли вниманием наши сладкоголосые акыны, никогда, видимо, не побывавшие в аулах и поэтому переборщившие насчет мостовых в среднеазиатских кишлаках:
По кишлачной мостовой
Едет Газик легковой.
Председатель наш в почете:
Справедливый, деловой!
Вот к такому «справедливому и деловому» председателю колхоза Аждару Иванкулиеву я и прибежал однажды с дальнего участка под названием «8 гектаров», чтобы сообщить о страшной трагедии, разыгравшейся ан полевом стане, где среди бела дня, на глазах у всей бригады, заживо сгорела четырнадцатилетняя сборщица хлопка Донди Овезова.
Язычок огня внезапно лизнул подол длинного платья, когда она попыталась снять с открытого огня свой полевой алюминиевый чайник, и вместо того, чтобы тут же присесть и загасить пламя, бедняжка с перепуга побежала! Да еще против ветра!
Ни догнать ее, ни поймать никому не удалось.
Когда девочка сама уже прибежала обратно к людям и рухнула посреди фляг с водой, увы, уже вспыхнула и вовсю трещала густая копна черных волос…
Это потом, спустя три дня, врачи районной больницы скажут, что степень ожогов была не смертельной, и что девочка умерла от разрыва сердца.
Но в больницу ее отвезет не наш справедливый и деловой председатель на своем легковом Газике!
В больницу, которая находилась в шестидесяти километрах от места трагедии, ее повезут на старой грузовой развалюхе…
Как раненый красный боец в советских фильмах, я свалюсь посреди сельской улицы только после того, как сообщу важное донесение, на что наш колхозный божок среагирует весьма справедливо и по-деловому:
- Я еду по делам в соседний колхоз, но ты беги в контору, - там должны быть люди…
- А здесь нет людей? Здесь, что, не люди уже?… - Выл я в голос вслед удалявшейся машине, в бессильной ярости катаясь по земле…
(Порой родители, выбирая имя новорожденному, попадают не в бровь, а в глаз. Имя Аждар в переводе на русский означает – Дракон).
«Белое золото, добывают золотые руки».
Ой, ли, Леонид Ильич?
Вы видели хоть раз мои руки? Руки моих братишек и сестренок, добывающие белое золото, будь оно трижды, нет, мало – четырежды проклято?
Вы брали когда-нибудь в свои трясущиеся руки, не державшие ничего тяжелее ордена, черные, как головешки, высохшие руки Средней Азии, покрытые целым пластом затвердевшей грязи и сплошными трещинами, похожими на платоновский такыр, иными словами – степные солончаки?
Лично я, сообщу Вам по секрету, окончательно выскоблил с себя этот слой грязи будучи студентом столичного вуза, да и то где-то ко второму курсу…
Вот Вам и весь сказ о золотых руках.
Прискакал верхом джигит,
Гордо входит в дом джигит,
Он – передовик артели,
Знаменит трудом джигит!
А вот и Ахмед наш вернулся! Только никто не понял, откуда…
А мы вот с моим одноклассником Атагулы вернулись из Бахардена, из районного комитета комсомола, где нам торжественно вручили (сегодня уж извините) – комсомольские билеты!
Сперва мы весь день и весь вечер не находили места себе, а потом, когда нас, таких счастливых и гордых, все же заставили лечь спать, то мы не знали, куда бы нам положить до утра эти новенькие, такие дорогие книжечки!
И, конечно же, надежнее места, чем под подушками, не было и не могло быть!
Терять, так вместе с подушкой!
Участие в социалистическом соревновании по сбору «белого золота». И одновременно в общественной культурной и спортивной жизни школы, показатели успеваемости в учебной четверти, поведение в быту, отношение к старшим, включая надменных шоферов и ненавистных бригадиров… - все теперь имело другое измерение.
- Вот это по-комсомольски! – Так теперь хвалили.
- Ты же комсомолец! – Так теперь стыдили.
В сущности, мы оставались теми же павликами, но чуть повзрослевшими.
Если советский пионер должен был и мог доносить на своих родителей, но комсомол в этом плане имел гораздо более широкие полномочия и перспективы.
Если пионер мог передавать без разбору всякое сообщение классному руководителю или же участковому милиционеру за символическое вознаграждение в виде похвалы или пустой благодарности, то комсомол уже действовал по совершенно иному бартеру. Тут и планки были повыше, и ставки покрупнее. И учреждения посолиднее.
Вот тут казалось бы, подоспело время вымолвить слово и о бедном коммунисте, но, как говорится, о покойнике – или ничего, или только хорошее.
Или слухи о его смерти, все же, сильно преувеличены?
В любом случае, я считал, что о покойнике надо говорить не только хорошее, а только правду.
Разве коммунист – не тот же большевик? Только чуть грамотнее, образованнее, изощреннее? Осторожнее, наконец?
Разве не нас пичкали фронтовыми байками о том, что коммунист всегда шел в атаку первым? Если перед каждым боем перед каждым наступлением каждый боец просил в случае гибели считать его коммунистом (и если это правда), то кто же шел в атаку вторым, третьим, десятым?
И ведь ни одному военному или гражданскому историку и в голову не придет поинтересоваться – неужели в армии генерала, и уж наверняка коммуниста, Власова, целиком перешедшей на сторону противника, не было коммунистов?
А все эти кровавые сталинские тройки, с калейдоскопической быстротой сменявшие друг друга?
Все эти вышинские, ягоды, ежовы, абакумовы, берии?
И кто мне сегодня объяснит, почему наш дражайший, скромнейший Леонид Ильич вздумал поменять партийные билеты и стал коммунистом номер два, а первый номер уступил другому Ильичу? Разве Ленин был коммунистом? Если даже считать этого добрейшего, гуманнейшего террориста номер один потенциальным коммунистом, то куда же подевались миллионы других коммунистов между двумя Ильичами? И как они проглотили эту издевательскую пилюлю?
Интересно, на кого же тогда были выписаны партбилеты с последующими номерами – три, четыре, пять, двадцать пять, девяносто девять? И кто же замкнул первую сотню советских коммунистов?
Хоть убейте, но вот хочется, грешным делом, узнать – а не бултыхаются ли у сегодняшнем постсоветском демократическом котле кой-какие обладатели элитных номеров?
Поди попробуй – узнаешь о них…
Любопытной Варваре – нос оторвали!
Вернее: Пошел по шерсти – вернулся стриженый…
Когда обыватель видит, что верхушка власти внаглую ставит его на уши, да еще сама, беснуясь, ходит на голове, то он, бедный, на глазах богатеет крамольными мыслишками, типа: «А не перевернуть ли мир еще разок, чтобы все встало с головы на ноги?»
Большевики – не археологи. Они, скорее, архитекторы. Они не стали раскапывать древний Вавилон. Они построили новый Вавилон.
Нет, все-таки было событие в моей сопливой жизни еще до смерти Сталина – в самом начале пятидесятых!
Моя и еще две мамы моих сверстников отправились на колхозное поле, с которого был уже убран урожай капусты. Ну, поскольку урожай был не частный, а, как бы, общественный, то, естественно, то там, то тут можно было отыскать кочан-другой, так называемой, бросовой капусты.
И вот, когда три молодые мамы посрезали себе по одному сморщенному кочану, прискакал верхом на лошади колхозный сторож по имени Мерет, и принялся яростно стегать несчастных женщин длинной пастушьей плетью, выкрикивая при этом слова, смысл которых я постиг аж лет пятнадцать спустя – в славных рядах Советской Армии.
Бедные женщины давно уж побросали свои скромные наживы и теперь только и делали, что вопили да закрывали лица руками, уворачиваясь от страшных ударов, но тщетно – еще долго свистела беспощадная плеть в руках озверевшего стража социалистической собственности…
Была у меня, люди добрые, и первая любовь. И влюбился я, люди добрые, сразу в… двух девочек. Одну звали Дурсун, другую – Эджебай.
И мучался я между ними, как буриданов осел меж двумя охапками сена, пока старший брат Дурсун, подкараулив возле их дома, не выбил из меня все мои сомнения вместе с двумя зубами впридачу. Отправившись на следующий день их искать, едва не потерял и остальные…
А тогда еще не знал, что мой знак по гороскопу – Стрелец, согласно которому мне вовсе не полагалось горевать по поводу неразделенной любви. Как говорится, встал, встряхнулся, гордо вскинул голову и – вперед! к новым рубежам! к новым вершинам! к новым оплеухам? А хоть бы и так! А и пусть! Где наша не пропадала!
Словом, - вперед и с песней!…
У Эджебай не было старших братьев. Да и отец ее, которого звали Атахан агасак, то бишь хромой Атахан, был сабаном и вечно пропадал в своих песках, появляясь дома лишь раз в год, не забывая, однако, подарить каждый раз моей однокласснице по братишке или сестренке.
Но по пути к сердечку Эджебай меня тревожили два серьезных препятствия.
Во-первых, она была круглой отличницей, да еще с математическими наклонностями, и охраняла свои аккуратные тетрадки как государственную тайну, ложась на них грудью при попытке списать что бы то ни было.
(Честно говоря, у меня всегда было настороженное отношение ко всякого рода отличникам, - будь это отличник учебы в школе, боевой и политической подготовки в армии, или отличник народного образования в той же школе. Потому что раз отличившись, человек уже не может не отличаться и дальше, а это, согласитесь, уже попахивает звездной болезнью местного масштаба, требующей дополнительных и не всегда оправданных в нравственном аспекте усилий. Почему-то мне всегда нравились стабильные середнячки, которые не убивались из-за пятерок. И это, думаю, далеко не потому, что сам был таким).
Во-вторых, она была председателем и единственным членом идиотской комиссии по чистоте и вечно стояла, как Цербер, в дверях класса, проверяя ногти. Поскольку вечная грязь у меня под ногтями была такая, что, как говорится, хоть картошку сажай, мне очень редко удавалось попадать на уроки с первой попытки.
Как я ее ненавидел в такие минуты!
А однажды я во всеуслышание выдал в ее адрес такие вот пожелания:
- Тебя надо отдать пограничникам, - вместо Мухтара, - и ни один шпион не пройдет через нашу границу!
На что эта бдительная таможня отреагировала молниеносно:
- Какой дурак полезет в страну, где живет самый грязный и тупой ученик в мире?
Единственное, чем я мог ответить, это ущипнуть ее за не совсем еще оформившиеся части пионерского тела.
Такой оглушительный визг раз в жизни я услышал где-то в Саратовской области, будучи уже солдатом, когда группа самовольщиков по-дилетантски неумело резала ворованного поросенка. (Тогда, кстати, все обошлось. Пронесло).
Но тут уж я был предан беспрецедентному наказанию со стороны директора школы.
Схватив меня за левое ухо (которое и теперь ноет, когда я вижу аналогичные части женского тела!), этот зверь потащил меня, чуть ли не волоком, в свой кабинет и закрыл меня… и где бы вы подумали? – в старом, обшарпанном желтом шкафу, где висел такой же допотопный плащ с дыркой в кармане!
(Помните «Баню» Зощенко: «В одном кармане – дырка, а второго – нету»?)
Нет, по карманам я не шарил.
Откуда узнал про дырку?
Сейчас объясню.
Итак, стоял я в этом темном шкафу, как мертвый Распутин в прислоненном к стене гробу (по версии, кажется, Пикуля), и думал, как бы достать этого педагога-новатора, чтобы выпустить меня из этого необычного и первого в жизни заточения.
Потихоньку начинаю царапать ногтями (с которыми, как вы помните, не было проблем), по тоненьким дверям директорского гардероба, затем включаю в дело все десять пальцев и принимаюсь тарабанить по стенкам, после чего пускаю в ход голосовые связки и издаю что-то среднее между волчьим завыванием на луну и собачьим лаем в том же направлении, но в ответ – лишь скрип. То ли пера, то ли зубов…
И тут впервые в жизни, в возрасте двенадцати лет, меня осеняет гениальная мысль, к которой, к тому же, минут десять, как подталкивала и сама природа…
Я «достал из широких штанин» теперь уже свою, не совсем еще оформившуюся, часть тела, поднимаюсь на цыпочках и без особенного труда попадаю в директорский карман.
(В авиации, где я вроде бы служил, эта операция называется «заправка в воздухе»).
Это был двойной кайф! Вы понимаете, о чем я говорю…
Когда слабая струйка через дверную щель внизу зазмеилась по свежекрашенному полу, скрип в кабинете прекратился, и наступила гробовая тишина.
Директор понял, что произошло.
А я догадался, что в кармане плаща имеется дырка…
Слишком дорого мне обошлись эти безобидные, на мой взгляд, шалости.
В родных пенатах меня ждала такая экзекуция, что по сей день не могу вспоминать об этом без внутреннего и внешнего, пожалуй, содрогания.
Отец бил меня так долго и так сильно, что мне пришлось еще раз, извините, помочиться. Но теперь уже, как вы догадались, не в директорский карман…
Некоторое время мне показалось, что из меня выбили и эту мою любовь. Ан нет. Не тут-то было.
Выяснилась странная закономерность: я ненавидел Эджебай только в школе, а все остальное время суток, где бы ни находился, что бы ни делал, - я думал о ней, и только о ней…
Но, чтобы сойти с ума, его сперва нужно набраться!
А, чтобы набраться ума, нужно, как минимум, иметь голову на плечах. А у меня ее не было. Я ее потерял. Совсем.
Проезжая мимо ее дома на своем буланом осле, я громко насвистывал какую-нибудь печальную народную песню о несчастной любви, каждый раз представляя в своем большом воображении жуткую картину: вот она услышала мои позывные, швырнула в люльку последнее творение отца, рванулась к двери, но бессердечная мать бросилась наперерез, раскинула свои костлявые руки и прикуренным голосом прохрипела: «Только через мой труп!» (Прекрасно зная, что курящая женщина в туркменских селах – это абсурд, нонсенс, я все же хотел представить мать Эджебай злой ведьмой с папиросой в зубах. И даже с граненым стаканом в трясущейся руке. Не знаю, что на меня нашло).
Первой, забила тревогу, конечно, мама.
Недолго наблюдая за резкими переменами в сыне, она как-то обратилась к отцу:
- Твой сын потерял голову.
- А она была у него когда-нибудь? – Он даже голову не поднял от какого-то там «Информационного сообщения ТАСС».
Мама тут же перевела стрелки:
- Если он пошел в тебя, то, боюсь, никогда и не будет.
Тут уж, конечно, газета отлетела в сторону. В мамину, надо полагать, сторону, поскольку я читал какую-то книгу на солнышке и поневоле, но не без интереса, подслушивал их разговор через открытое окно.
- Ты вот сидишь дома со своими кастрюлями и знать не знаешь, какая слава гуляет по селу о твоем сыне!
(Странно, никто из них не говорил «наш сын», каждый пихал меня другому. Уж не приемный ли я ребенок в семье?)
- А ты вот не сидишь дома и понятия не имеешь о том, что он уже полгода не жрет нормально!
Отец не упускает случая блеснуть интеллектом:
-Нельзя жрать нормально! Нормально можно питаться!…
- Глядя на то, как бы ешь, трудно сказать, что ты питаешься… - Съязвила мать, чего позволяла себе крайне редко в споре с отцом, но затем, видимо, как следует пригляделась к собеседнику и вернулась «к своим баранам». – Ну и что народ говорит о твоем сыне?
- Ничего хорошего! – Почти выкрикнул отец, и я живо представил себе, как он при этом даже поморщился. (Не скоро у меня в Ашхабаде появится друг по имени Сахат, который то и дело будет повторять: «Извините за выражение… лица!…) – Говорят, что он пытается выкрасть дочку какого-то хромого кабана и день и ночь проходит джигитовку на своем чистопородном ахал-текинском ишаке возле их дома!
- И еще говорят, - пела в унисон мать, - что он высвистывает там какие-то душераздирающие мелодии…
(Вот тебе и домохозяйка с кастрюлями и пеленками! Никогда нельзя забывать, что женщина есть женщина, - если это даже твоя мать!)
- И знаешь, какое прозвище дал твоему сыну учитель литературы? «Всадник без головы»!
- Этот… как его… Ишим –ага, что ли? – О Господи, а сам-то, сам-то какой… рыжий! – Заключила мать, не найдя ничего другого, а затем осторожно поинтересовалась, - А это… очень оскорбительно?
- Откуда я знаю! – Огрызнулся отец. И, помолчав, добавил, - Но и люди смеются…
- По-моему, ты его уже бил однажды из-за этой кабанской овечки?
- Вроде бы из-за нее, да, видимо, не за то… - И после паузы, - Прежние штанишки-то, видать, высохли уже?…
Поскольку мальчик я был начитанный (о чем мы поговорим чуть позже), то из разных источников знал, как в таких ситуациях поступали юные влюбленные герои.
Но ведь писатели в книгах, режиссеры в картинах позволяли злым родителям бить своих детишек только понарошку!
Решив, на всякий случай, уйти от греха подальше, я встал и, повесив голову, пошел со двора, как уходил из Рая прародитель человечества, первым на земле потерявший головушку из-за женщины.
(Все байки про райские кущи и сексапильных гурий – не что иное, как красивое вранье, поскольку с момента изгнания наших первооткрывателей, нога человека не ступала в эти кущи. Впрочем, Ева, в отличие от Адама, говорят, держалась тогда молодцом, и повела себя как настоящая женщина, - то есть фыркнула на божественный указательный палец, направленный к выходу и означавший чеховскую фразу: «Позвольте вам выйти вон!», красиво пошла к вратам Рая, дразняще виляя голыми булочками, - а чего и кого стесняться, одежду еще сам Бог, небось, не носил! – остановилась у самого выхода, обернулась и, спокойно глядя на Творца, обалдевшего от первой человеческой наглости, произнесла, дернув при этом плечиками: «Я сама уйду!..» И еще говорят, что Господь сотворил сперва мужчину только потому, что если бы Он создал сначала женщину, то она своими советами и подсказками не дала бы Ему спокойно работать)…
И пошел я со двора куда глаза глядят. Они же глядели только в одну сторону. Ну, вы конечно, поняли – куда… Но я переборол себя и поплелся в обратном направлении, волоча по сельской дороге запыленный мешок, в котором задыхалась вселенская любовь…
Вышел на край села. И второй раз в жизни взобрался на Сакар депе – (Лысый холм), на котором вот уже восемьсот лет, как ни цветка, ни травинки, поскольку вся глина в этом довольно высоком холме была в свое время замешана кровью, слезами и потом моих далеких предков.
Согласно легенде, в тринадцатом веке, по дикой моей степи, раскинувшейся между Копетдагскими горами и Каракумскими песками, пронеслась Орда, оставляя на месте каждой покоренной и снесенной крепости такие вот холмы.
Перерубив и перерезав всю мужскую часть населенных пунктов (думаю, что это идиотское определение «пункт» появилось гораздо позже), Орда принималась издеваться над их оставшейся беспомощной частью, заставляя ее торбами перетаскивать руины снесенных крепостей на новое место, чему можно было найти двоякое объяснение: то ли просто блажь победителей, то ли не заблудиться на обратном пути на закате славы. (В любом случае, победителей в те времена не судили. Это только теперь, после сорок пятого, победителей не кормят).
Усевшись на самой макушке (если у лысых она вообще бываем), холма, я перебрал в памяти все известные мне песни о несчастной любви и, выбрав на свой раненый вкус самые подходящие в данной трагической (в чем я, естественно, не сомневался), ситуации, запел…
По крайней мере, сам я был уверен, что пою. Лет этак через пять, когда я, усевшись на подоконник в студенческом общежитии, затяну эти же песни, но уже для ушей новой моей пассии, которую, по иронии судьбы, звали также Эджебай, соседка слева, Таечка Балакирева, так оценит мои вокальные способности:
- Тебе бы с твоим голосом сидеть в туалете оперного театра и кричать: «Занято!»
- Но почему?! – Я чуть не вывалился из окна. Нет, не туалет меня оскорбил. – Почему именно оперный театр?
- Да потому, что туда ходит самая утонченная и мирная публика, и никто морду не набьет!
А пока я сидел на холме, как воробышек на спине у полусонной коровы, и чирикал, демонстративно отвернув страдальческое лицо от родного колхоза.
После художественной части началась официальная, то есть, рассудительная, размыслительная, я бы сказал даже, мстительно-размечтательная, часть.
Грудь выкипала, словно котел, забытый на пьяном костре…
Перебрав в памяти имена и рожи всех ненавистных в данный момент односельчан, я поднялся в рост и сделал жест, которым горжусь и которого по сей день стыжусь:
Я погрозил моему бедному селу кулаком!
Ни дать, ни взять – шукшинский Горе из «Калины красной» - «Я опрокину этот город во мрак и ужас! В тартараты!..»
И тут я вспомнил об очень важном событии, из-за которого мне пришлось взлететь на этот холм первый раз в жизни аж в пятилетнем возрасте!
По селу шел повальный отлов мальчиков, по возрасту подпадающих под шариатский закон о незначительном укорачивании значительного органа, приобретающего, впрочем, главное свое значение значительно позже.
Разумеется, все родители заранее готовили своих карапузов к этой нехитрой, в общем-то, операции, и все мы, будущие мужчины, понимали своим умишком, что никому не избежать этой процедуры. Да и соседские мальчики постарше, уже побывавшие под ножом, с гордостью и важностью демонстрировали нам свои жалкие достоинства, которых старый и страшный хирург-бабай тут же прижигал раскаленным песком, чтобы остановить дальнейшее бессмысленное кровопролитие.
Но некоторые взрослые дураки не на шутку пугали нас, то и дело утверждая, что бабай уже старый, плохо видит и, бывает, что иногда отрезает совсем…
Инстинкт срабатывал безотказно. Даже не подозревая о предназначении этой штуки в будущем, мы впадали в такую страшную панику, что в любом аксакале видели потенциального палача и обходили всех стариков на пушечный выстрел!
Но так ли трудно усыпить детскую бдительность?
Меня ловили, как курицу, чуть ли не всем колхозом.
Все родственники во главе с отцом, все взрослые жители близлежащих домов окружили меня в молодом, только что посаженном посреди села парке, и пошли на меня, как каратели на притаившегося в камышах дезертира.
Я не сдался даже тогда, когда мой дядя по матери сгреб меня в охапку и понес к месту казни. Я брыкался, кусался, царапался, колотил дядю кулаками и отчаянно скулил, будто щенок, брошенный впопыхах в горящем доме.
- Да оглуши ты его, гаденыша! – Подал деловой совет мой умный папа, не подумав, однако, о том, что, если дитя – гаденыш, то кто же его родитель? – Стукни один раз по башке, чтобы не дергался…
Дядя обычно с трудом выдавливал из себя разум, клал его на ладонь и ходил среди людей, протягивая руку, мол, поглядите, поглядите, есть у нас разум, есть; мы тоже не крапивой подтираемся; понимаем кое-что…
Вот и сейчас он процедил сквозь зубы разумный, вполне в его духе ответ:
- Нет уж, бить я его не буду… Но кое-что мы ему сейчас оттяпаем целиком, и пусть себе играет потом с девочками в куклы!
… На стеганом одеяле, расстеленном на кошме, лежал целый ряд агнцев на заклание, и, что меня больше всего поразило, - ни один из них не подавал даже признаков страха или, хотя бы, беспокойства.
Мои глупые сверстники лежали себе спокойно, сосали какие-то конфеты, грызли окаменевшие пряники времен колхозного строительства, переговаривали меж собой, даже хихикали, словом, вели себя так, как будто это им было не впервой.
И мне стали совать сладости со всех сторон. Но я хватал их (руки еще были свободны), и швырял в открытую дверь, - на радость любопытствующей ораве, толпившейся во дворе.
- Что ж, пожалуй, с этого горлопана и начнем? – Обрадовал всех бабай, раскладывая на перевернутом ведре свои нехитрые инструменты. – Иначе он не даст нам спокойно работать… - Затем уже обратился ко мне. – Чем больше ты будешь дергаться, тем больше я отхвачу, понял?
И, засучив рукава, приступил к работе…
Вдруг я почувствовал странную, подозрительную тишину, в которой прозвучали слова бабая, адресованные моему отцу:
- Можешь забрать своего волчонка, он у тебя – Таёрыкесен.
(Буквально это означает – обрезанный Всевышним, то есть мальчик родился готовым мужчиной и в земных поправках уже не нуждается. А это считается редчайшим явлением в природе).
- Я это знал, - ответил папа, - но я должен был выполнить свой долг и положить его наравне со сверстниками. – Затем он бросил мне чуть ли не в лицо мои штанишки и скомандовал, - Вставай, чего тут развалился!.. (Это я-то развалился?!) Ну, марш отсюда!
Я им не поверил. Решил, что таким образом они хотят усыпить мою бдительность, и как только я расслаблюсь, они тут же, вероломно, сделают свое черное дело.
Держа в поле зрения всех, кто находился в комнате, и зажав намертво свои штанишки в кулачке, я одновременно следил за каждым движением как самого коварного бабая, так и его жестоких подручных, то бишь, отца и дяди, и еще не покидая ряды своих обреченных одноПОЛчан, мысленно измерил расстояние от «операционного стола» до двери.
И когда старик костлявой ладонью шлепнул меня по самому мягкому и черному месту, я в один прыжок вылетел из дома.
В два прыжка вылетел со двора.
В три – из села.
В четыре – я уже натягивал штанишки на «Лысом холме», дико озираясь по сторонам на предмет погони или еще какой-нибудь подлянки.
(К слову сказать, хирургический ножик страшного бабая укорачивал не только мальчишеские писюльки, но и должности, служебные карьеры и оклады их родителей. В течение десятилетий туркменские чиновники, представители интеллигенции, а то и просто рядовые коммунисты целыми пачками отправляли в центр, в Москву, анонимные доносы на своих начальников, сослуживцев, соседей, друзей, коллег по работе, где доверительно сообщали о том, как товарищ имярек, занимая такой-то ответственный пост, не расстается с вредными пережитками прошлого, о чем свидетельствует такой позорный факт, как обряд обрезания, совершенный вчера над его сыном… В Москве удивлялись. В Москве смеялись. В Москве говорили: «Что за народ эти азиаты! Если им не нужно, пускай хоть совсем отрезают!» Но, посмеявшись, Москва все же не выбрасывала доносы «доброжелателей» в корзину, а отправляла обратно в Ашхабад, в соответствующие министерства, с резолюцией: «Разобраться и доложить!» И трещали чубы. И летели головы. И ложились на стол партбилеты. И плакали привилегированные жены, по неведению рожавшие мальчиков…)
Торчать на этой лысине, словно неприятельскому флагу на временно занятой сопке, мне пришлось недолго.
Ко мне бежал гонец.
- Тебя мама зовет! – Крикнул мой младший братишка Аташ, посчитав, видимо, за лишний труд взобраться наверх.
- А он где?
За годы детства я частенько употреблял местоимения, когда речь заходила об отце, и считаю, что имел на это полное основание, так как он просто-напросто выбивал из меня слово «папа».
- Папа ушел с Курбангельды!
Это было, хоть и временное, но спасение. С этим своим единственным и постоянным собутыльником отец уходил, как правило, надолго, а порой пропадал и сутками. (Разумеется, не в самый разгар сбора хлопка или иных неотложных работ на бескрайних полях милого сердцу родного колхоза, гори он разноцветным пламенем!)
Дома меня ждал загадочный сюрприз в лице моего старого друга, у которого, если вы помните, в кармане плаща имелась дырка.
Первые же вопросы директора рассеял все мои тревожные сомнения по поводу его визита:
- Хотел бы учиться дальше?
(Дело в том, что до шестидесятого года наша сельская школа была семилетней, и для горстки ребят, только что ее окончивших, среднее образование было необходимо как воздух).
- Где? Когда? – Крикнул я шепотом.
- Не ори, - сказала мама.
- Но почему? – Удивленно-возмущенно вскинул я брови, после чего вновь обратился к директору. – Как?
- Мы открываем вечернюю школу для рабочей молодежи.
Нет, таким важным я его не видел даже тогда, когда он раздавал в школе новогодние подарки стоимостью в полкопейки, ежесекундно повторяя при этом поэтические перлы собственного сочинения:
Скромному не жалко и лишнего рублика,
А наглый получит дырку от бублика!
- А все пойдут? – Осторожно поинтересовался я, пытаясь реанимировать в глубине души надежду, уже наложившую было руку на себя после окончания семилетки, поскольку девочки-ровесницы в дальнейшем практически выпадали из поля зрения сельских мальчиков.
- Пойдут все желающие, - неопределенно ответил директор, и тут же добавил, - Все, кто имеет семиклассное образование.
…И первым в эту школу со своим семиклассным образованием сунулся… мой отец!
Это теперь, когда мне самому уже минуло полвека с хвостиком, а отца в возрасте Магомета не стало ровно двенадцать лет назад, тридцать четыре года кажется юношеским возрастом. Тогда же нам, сопливым еще пацанам, сидеть в одном классе с мужиками, среди которых был даже один пенсионер, было не очень ловко, если не сказать стыдно.
Да что там в одном классе – я был вынужден сидеть за одной партой! – и целых три года! – со своим отцом!
И как вам нравится такая вот, скажем, хроника:
Семь лет учебы со своими сверстниками;
Учеба в так называемой вечерней школе для рабочей молодежи с отцом;
Учеба в Ашхабадском университете у своей первой жены – Светланы;
Параллельная учеба с собственной дочерью Терезой – она в Минском Педагогическом, я в Московском Литературном;
И, наконец, параллельная учеба уже с внучкой Дианой – она в седьмом классе, я же седьмой год изучаю шведский…
Как сел в пятьдесят втором за школьную парту, так и сижу за ней аж в две тысячи втором!
Сколько ж это получается поколений? Уж не тот ли это случай, когда говорят: «Век живи, век учись, и дураком помрешь»? Невеселая, скажем, перспектива…
Так вот, бывало, что отец, недавно разжалованный из завмагов в рядовые колхозные поливальщики, с высунутым языком приходил с полей и просил меня:
- Дед (я был назван в честь его дедушки по матери), захвати с собой мою папку тоже, я только попью чай и приду следом. И скажи учителю, чтобы «гм*» не поставил…
(*гм – «гелмеди», то есть, не был; не присутствовал на уроках)
И в результате в классном журнале появлялось не одно, а два «гм», поскольку дорогу мою до школы частенько преграждал коварный дракон о трех головах – кино, карты и волейбол.
Пацанов, то есть нас, сразу продолживших учебу в вечерней школе, было всего четверо. Самому младшему из всех остальных семнадцати восьмиклассников, было где-то под тридцать…
Нет, вы не волнуйтесь, единственный пенсионер дотянул-таки до выпускных экзаменов и получил вожделенный «Аттестат зрелости»…, с которым бедолага тут же и был зачислен навеки в «небесную академию». Однако…
Остальным повезло сравнительно больше.
Лично я, если вы помните, с единственной в аттестате троечкой по тригонометрии оказал честь Туркменскому государственному университету, откуда и, после почти условного четырехлетнего пребывания, был отчислен в связи с рекомендательным направлением Верховного суда республики в исправительно-трудовую колонию усиленного режима номер 5 города Безмеина – за фанатическое желание спасти от уголовного позора своего кумира, так, увы, и не дожившего до окончания нашего срока заключения вследствие его нелепой, загадочной гибели, причина которой не раскрыта и по сей день.
Впрочем, это особая история, которая известна достаточному количеству людей, знавших о нашей с ним дружбе, и мне не хотелось бы теперь ворошить истлевшее за тридцать лет белье.
Но вот на одну деталь, характерную для тех времен, я хотел бы обратить ваше внимание:
Будь ты художник или актер, музыкант или писатель, режиссер или журналист, будь ты талантлив и даже гениален, да будь ты хоть семи пядей во лбу, но стоило тебе «остановиться» на каких-нибудь пятнадцать суток в веселой и холодной милицейской гостинице, где никогда не увидишь табличку с надписью «Мест нет», - пиши пропало. Иди и принимай участие на торжественном отпевании дальнейшей своей карьеры. Ибо на идеологическом фронте не свистят шальные пули. Тут работают снайперы. И никто не выдает бронежилетов…
На какое же такое чудо, на какое всепрощение мог рассчитывать молодой поэт, бывший корректор литературного еженедельника, бывший студент, бывший зек, только что отбарабанивший в брежневско-гапуровских лагерях восемь лет с гаком да еще с год походивший в досрочных условниках?
(Когда-то, в еще Автономной Советской Социалистической республике Коми, - на одном из оживленных и густонаселенных арестантами островков современного Гулага, - спросили мальчика: «Кем ты хочешь стать, когда вырастешь?» Последовал мгновенный ответ: «Бесконвойником»… Поистине, «устами младенца»…)
Ни на какое чудо я, конечно же, не надеялся. Посему и сидел дома тихо, правда не совсем мирно, - о каком мире можно говорить в доме, где жена кандидат наук, да еще педагогических!, доцент университета, как говорится, без пяти профессор, а муж… Да что там говорить – без пяти гражданин, да и только…
Ну и сидел себе, сидел и высидел идею: переквалифицироваться… нет, конечно, не в управдомы. В переводчики. Благо, переводчиков с туркменского на русский не хватало катастрофически. Тем более, с оригинала.
(О нехватке настоящей литературы не то что не догадывались, но как-то даже и не задумывались. Кто же тогда знал, что к концу двадцатого и к началу двадцать первого веков туркменская литература станет похожа на туалетную бумагу, подаваемую гостям, как салфетки!)
Начал я с подстрочных переводов. Перелопатил не одну кучу дерьма. Я сам весь провонял, как шукшинская студентка – шоколадом. («Калина красная»)
Хоть оплата была почти символической, вскоре шкафы бухгалтерии Союза писателей ломились от моих «трудов», как единственный автобус на «Хитровку», перевозивший «сельдей в бочке» по маршруту номер шесть.
Каюсь, каюсь, каюсь.
Кого только и чего только не приходилось переводить! И стихи начинающих, и мемуары заканчивающих. И настоящую классику прошлых столетий, и несусветную чушь туркменской советской литературы времен соцреализма.
Конечно, судьба иногда позволяет человеку хорохориться даже в таких ситуациях, когда, как говорится, стыдно в зеркало смотреть. Но жить-то, хочешь – не хочешь, надо! Я говорю не о смысле жизни, тут мы можем и глазки опустить скромненько, я говорю о простой и животной необходимости жить.
Впрочем, кто живет при социализме с человеческим лицом, должен иметь и рожу соответствующую, то бишь, социалистическую.
Как можно с утра по телевизору показать такие рожи?! Тут к своей-то начинаешь привыкать лишь где-то к обеду…
Затем я ударился в театральную критику. Задним числом и стыдиться легче, но как-то я умудрился получить даже какую-то премию - то ли Туркменского театрального общества, то ли их совместный приз – за статью об актере, впервые сыгравшего на туркменской сцене роль вождя мирового пролетариата, в отношении которого в девятьсот двадцать четвертом году бывшие его соратники вынесли приговор, достойный фараонской эпохи – пожизненное заключение после смерти, в результате чего содержание выпотрошенного трупа за один год обходится бедной России намного дороже тех затрат, которые понадобились в семнадцатом господину-товарищу Ульянову-Ленину перевернуть мир.
На эту тему двое российских мужиков построили потрясающий блицдиалог:
- Как живешь?
- Как в мавзолее, слушай. И не кормят, и не хоронят.
Память порой бывает как прохудившаяся в ненастье крыша азиатской мазанки – успевай только подставлять посуду, то есть, фиксировать события, но чаще она напоминает заколоченную хату в российской глубинке, и тогда приходится как следует порыться в ней, особенно в погребе, и, хоть с трудом, но можно поживиться чем-нибудь эдаким, что еще пригодно для употребления.
Вот и я пошарил, так, на всякий случай, по сусекам полувековой памяти, и вытащил двумя пальцами, как дохлую мышь из чана с молоком, мою первую, давно облысевшую детскую мечту. Мечту стать чемпионом по… велогонкам.
Почему не смешно – сейчас объясню.
Не помню, по какому поводу, - то ли был колхозный праздник урожая, то ли по случаю образования Академии Наук в Туркменистане (март, 1951), то ли создания в иранском туркменском ауле Гарасул Центра жандармерии (1952) – между моим селом Беурме и соседней железнодорожной станцией Барны (по-русски – Барни), (а вообще-то, хрен редьки не слаще, не правда ли?), состоялись самые что ни на есть настоящие велосипедные гонки.
Помните, как советский народ встречал первого космонавта, вернувшегося живым из Космоса? Еще бы. Помните, как мужская часть толпы писала кипятком, а женская – испытывала настоящий оргазм, когда Юрий Гагарин красиво шел по ковровой дорожке к высшему руководству страны Советов в рапортом? Помните, как Никита Хрущев, обнимая космонавта номер один, крикнул: «Юрка!..» А что было дальше, вам ни за что не вспомнить, поскольку впервые в истории Советского Союза цензура осмелилась оборвать на полуслове генсека, крикнувшего в мужицком экстазе: «Юрка!… твою мать, как я тебя люблю!»
А помните, как несколько лет тому назад весь народ Чили во главе с президентом встречал – как национального героя! – Риоса, этакого «калифа на час», ставшего всего на несколько дней теннисистом номер один в мировом рейтинге?
А еще помните, как смекалистое население некоторых деревень Западной Украины в одинаковой радостью встречал как немецких оккупантов, так и советских освободителей?
А еще?…
Так вот, весь мой ликующий аул, выстроившись по обе стороны всей пыльной трассы «Тур де Пари», чествовал победителя гонок, которого звали Гельдымурад сын Мелемурада. И единственный, добавим, сын.
Ни венка тебе лаврового, ни желтой майки лидера, ни цветов. Зато на главном призе – большом женском платке – цветов было хоть отбавляй. И поскольку в семье у нашего чемпиона начисто отсутствовал женский пол (мать умерла при родах, едва не прихватив с собой своего первенца; сестер, естественно, никаких; а жениться пока было не на что. Я не пишу не на ком, я сознательно пишу не на что – калым, то есть, выкуп за невесту, кто будет платить? Пушкин?), то среди болельщиков тут же нашелся шустрый делец, выкупивший приз у победителя, отдал за него аж целую корову – баснословную по тем временам цену! Потом, правда, выяснилось, что этот «богатый» прохвост был подослан проигравшей стороной, да и корова была украдена им с пастбища соседнего колхоза…
Но как я тогда завидовал Гельдымураду ибн Мелемурад!
Как я мечтал о собственном велосипеде, на котором, как мне казалось, утопил бы в пыли аж самого олимпийского призера – ашхабадца Геннадия Лебедева, кумира туркменских мальчишек и русских девчонок тех лет!
Но, как говорится, мечтать не вредно; вредно не мечтать. Да и нищета, видимо, как и богатство, передается по наследству. Никакой другой живности, кроме вышеупомянутого «чистокровного ахал-текинского» осла, ласково прозванного в народе ишаком, я так и не увидел в нашем дворике за все мое трудовое детство. Куры, разумеется, не в счет, поскольку в те годы, да и чуть позже тоже, приходилось то и дело слышать от взрослых странную фразу: «Курица – не птица, Болгария – не заграница».
Ну не ведал я ни сном ни духом, что когда-нибудь моя страна станет для меня заграницей, и в моем политэмигрантском паспорте появится безжалостная, как приговор Военного Трибунала, надпись: «Паспорт действителен во всех странах, кроме Туркменистана»!
Неправда, что слабых бьют. Слабых обижают. Если им все же и достаются тумаки, то бьют их как-то без особого энтузиазма, без явной злобы. Так, для профилактики. И до первого визга. Достаточно вспомнить дедушку Крылова, этакого русского Эзопа: «Слабый у сильных – всегда виноват». Да и мудрость народная как всегда выглядывает из-за любой жизненной ситуации – «Всяк сверчок, знай свой шесток».
Как отец меня колотил, я уже рассказывал. Могу добавить лишь одну характерную деталь – как бы сильно мне ни доставалось, я никогда не издавал ни звука; не скулил; не просил пощады; не плакал, чем вызывал у него еще большую ярость. Но стоило после очередной экзекуции соседским пацанам обратиться ко мне участливо-жалеюще: «Опять, что ли, били?» - тут уж меня прорывало! И вытирая левым рукавом сопли, а правым слезы, я уходил на край села, уединялся в каком-нибудь овраге, где и зализывал свои раны, как затравленный волчонок…
И с тех пор, видать, выработался во мне стойкий иммунитет против грубости, а вот разжалобить меня добрым словом, обезоружить – пара пустяков.
А сильных бьют, скажу я вам, люди добрые, совсем не так, как слабых. Сильных бьют, как было принято говорить в Стране Советов, «с чувством, толком и расстановкой». Сильных бьют с наслаждением. С остервенением. С перекошенными от злости рожами. И приговаривая при этом «нежные» слова в адрес ближайших родственников, начиная, естественно, от матери избиваемого, тем самым нанося ему больше душевной боли, нежели физической.
Одним из главных отличий «Совдепии» от нормальных стран было то, что любой одиночка непременно был обеспечен персональной кодлой, которая при первом удобном случае набрасывалась на него, как голодная стая гиен на обедающего в одиночку льва в саваннах Серенгети.
Как тут не поверить блатному герою из довлатовской «Зоны»: «Один всегда прав»? И как возразить тому же моему другу Сахату, который никогда не врем, но и не устает повторять еще одну фразу: «За правду морду бьют»?
Сергей Иванович Ожегов в своем знаменитом «Толковом словаре русского языка» дает такое пояснение к слову «бытие»: «Совокупность материальных условий жизни общества». И приводит фразу: «Бытие определяет сознание». Но наш «совок» со свойственной лишь ему изобретательностью быстро перефразировал это изречение на свой лад: «Битье определяет сознание».
Соглашаться или нет – тут, как говорится, дело вкуса, но мой личный опыт пребывания сперва в гапуровско-брежневских, затем и в ниязовско-ельцинских застенках позволяет мне внести собственную и окончательную корректировку в это словосочетание: «Битье отключает сознание».
Продолжая шарить вслепую в потемках сознания, я споткнулся об очередное и, честно говоря, не самое приятное воспоминание моего детства. Детства, которого практически и не было, если учесть, что оно почти целиком прошло на хлопковом, пшеничном, кукурузном, клеверном… полях.
Спешу рассказать о том, как двое непутевых сыновей единственного в те годы профессионального, титулованного местного алкоголика учили меня… курить.
Благодаря моей врожденной, патологической тяге ко всему дурному, я оказался весьма способным учеником, хотя один из несовершеннолетних «педагогов» был старше меня всего на год, а второй – и вовсе на год младше.
А кашлял до хрипоты, до посинения; давился; чихал; первый день «обучения» даже, прошу прощения, пукнул, но выстоял; выдержал; выдюжил.
Не прошло и недели, как я уже числился заядлым курильщиком среди моих обалдевших сверстников, и я расхаживал перед ними, как комендант концлагеря перед заключенными.
Научить-то они меня научили, сволочи, а что дальше-то? Обеспечивать нового «выпускника» сигаретами явно не входило в их дальнейшие планы. Они уже охотились за следующей жертвой…
В единственном сельском «Супермарките», то бишь «Магазине смешанных товаров», работала наша дальняя родственница, (откуда эта фраза: «После родственников самые ненавистные люди – это однофамильцы»?), и табачный отдел для школьника был также надежно закрыт, как рот купленной невесты в обществе свекра.
А если бы даже был доступ, то на какие, пардон, шиши?
Оставался единственный, проверенный пацанами всех времен и народов, способ добычи курева: собирать окурки; бычки; чинарики… - кому как нравится. (Только вот со словом «бычок» нужно бы поосторожнее: на тюремно-лагерно-блатном жаргоне это означает – заключенный, которого берут в побег для предполагаемого съедения. Не знаю зачем, но добавлю – на том же жаргоне, тот же смысл имеет и слово «багаж»).
А способ этот, братцы мои, примитивен и прост, как и все гениальное: нужно все время смотреть под ноги, как сапер на минном поле, и, заметив не раздавленный и недокуренный окурочек, замереть на месте; не спеша, по-деловому оглянуться вокруг – нет ли поблизости взрослых или, еще хуже, конкурентов посильнее; затем энергично почесать затылок, да так, чтобы шапочка или тюбетейка – в зависимости от времени года – плавно легла на цель. Дальше уже, как говорят профессиональные карманники, дело техники. Молниеносным, неуловимым движением цепляешь и то, и другое и – за угол! Ювелирная работа!
Испокон веков за моим народом закрепилась незаслуженная слава как о нации, отличающейся от остальных тем, что туркмен якобы сперва поступаем так или иначе, а уж после задумывается, а так ли он поступил; прав ли он в этом конкретном случае; а может, погорячился; может, сперва нужно было обсудить возможные последствия; посоветоваться с кем-нибудь поумнее?
Это, конечно, неправда. Как и правда то, что умнее нас – никого нет. В этом туркмен убежден глубоко. И пусть кто-нибудь попробует доказать, что это – трагедия целого народа!
Прекрасно зная и, главное, осознавая в глубине души, что противник – сосед ли, сослуживец ли, государственный ли деятель, неважно – на голову выше его в интеллектуальном отношении да и в умственном развитии, туркмен первым делом огорошит собеседника убежденным возгласом: «Да кто он такой?!»
А к чему, собственно, я сделал это не совсем лирическое отступление? Ну да, конечно же, к тому, чтобы как истинный сын туркменского народа (дай-ка, стукну кулаком в грудь – никто ж не видит; да и гражданства шведского не скоро, видимо, получу – никак не соберу тысячу пятьсот крон), лишний раз «погреться» в холодных лучах вышеупомянутой славы – курить-то я научился прежде, чем подумал о последствиях, связанных с реакцией моего отца, который не то, что никогда в жизни не курил, но и на знакомых курильщиков косился, как среда на пятницу. (Моя бедная мама, которая одинаково не переносила и табачный дым, и запах алкоголя, однажды осмелилась поднять бунт на семейном корабле: «Лучше бы ты курил, а не пил!», после чего подвыпивший отец приказал мне подать «Христоматию по русской литературе» и два раза с выражением прочитал ей басню Крылова «Слон и Моська» в туркменском переводе.
Ну и, наконец, об ожидаемой и вполне естественной реакции со стороны отца на мое пристрастие к табаку.
Об особых, усиленных «педагогических» приемах, примененных им против меня, догадаться, думаю, нетрудно. Но…
Все было бесполезно. Тщетно. Напрасно. Зря. Всуе. Втуне.
«Запретный плод сладок». Да, это я слышал где-то. Или читал, но это не суть важно. Просто я не думал, что он может быть настолько сладок!
А уж тем паче не думал, что финальный счет будет в мою пользу. Крупный, скажем, счет – аж 10:0! (Насчет пользы можно было бы и помолчать, конечно).
В один прекрасный день отец, в еще более прекрасном настроении, пришел домой в сопровождении своего верного нукера, все того же Курбангельды, и прямо с порога швырнул мне в лицо десять пачек «Памира», самых дешевых сигарет (10 копеек пачка) Ереванской табачной фабрики, крикнув вдогонку:
- На, подавить, засранец!
- Что ты делаешь, душегуб?! - Опешившая на мгновение мать метнулась было собрать разлетевшиеся пачки.
- Замри! – Нежно рявкнул отец, даже не глянув в ее сторону. – Пусть сдохнет от туберкулеза, лишь бы окурки не подбирал возле магазина!
- Это ж надо, - подкинул хворосту в костер «тень отца» (не Гамлета, - моего). – Папа не курит, а этот сопляк уже дымит, как паровоз Черепахова…
- Черепанова, а не Черепахова, - мягко (а как хотелось съехидничать), подправил я этого «эрудированного» гостя, с которым никто в этом доме, кроме отца, давно не разговаривал…
(Помните нашего «делового председателя» по имени Дракон? Так вот, полное имя папиного «компаньона» звучало так: Курбангельды сын Бакы. Курбангельды в переводе на русский означает «Пришла жертва», ну а Бакы – вечный. Уже двенадцать лет, как нет в живых отца, а этот, говорят, все глушит сорокаградусный «эликсир молодости», то бишь, вечности).
Подлецы, мерзавцы и негодяи, как правило, не болеют. И живут они до глубокой старости. И старость у них почему-то длится гораздо дольше, чем вся их предыдущая жизнь. Но, все-таки, хоть с трудом, они умирают. И на этом, как говорится, спасибо. Я знал одного такого мерзавца, изрядно попортившего кровь односельчанам, и умершего тихо, неслышно, незаметно. Только через неделю соседи обнаружили труп, уже издававший специфический запах… Скотина, даже сдохнув, не захотел обрадовать людей на недельку раньше!
Правой рукой схватил левую – поймал себя во лжи. Говорил, будто такое уж было детство, что и вспоминать вроде особо нечего, а никак из него и не вылезу.
Попробуем чуть повзрослеть.
Итак, служил я, братья мои, и в армии. В Красной Армии. Которая непобедима и, как поется в известной песне, «всех сильней».
Помните, как в шестидесятых годах ни с того ни с сего притихла Америка? Так вот, я тогда встал на защиту Родины, взяв в руки «СКС» - Самозарядный карабин Симонова!
Как меня угораздило попасть в авиацию, я не в, скажем, стройбат – об этом история, в том числе и военная, умалчивает. Это могло произойти только по той причине, что я мог с первой попытки отличить самолет от трактора.
Думаю, тяга к летательным аппаратам была заложена в наши гены первоначально, поскольку сельские старожилы рассказывали, как в конце тридцатых годов мой дед гонялся на лошади за пролетавшим над аулом самолетом. И что самое поразительное – догнал!
Обнаружив какие-то неполадки в машине, летчик посадил свой маленький одноместный самолетик на окраине нашего села…
Что тут началось в моем бедном ауле, над которым прежде кружило лишь воронье!..
Нет, не буду рассказывать. Не хочу, чтобы вы смеялись над моими славными односельчанами, которых в разные времена экзаменовали на мужество разные полководцы – грек Македонский, монгол Чингисхан, узбек Тамерлан, русский Скобелев…
В середине семидесятых годов прошлого столетия родился в народе такой вот черный юмор: Брежнев летел в Баку, чтобы вручить Азербайджану очередной орден Ленина. Пролетая над Каракумскими песками, составляющими 80 процентов территории Туркменистана, Генсек глянул в иллюминатор и, с трудом подобрал челюсти, прошамкал: «Надо же, сколько летим, а как будто провисли в воздухе! А что, эта выжженная земля – тоже моя?» - «А чья же, Леонид Ильич, обижаете… Конечно, Ваша!» - закудахтала наперебой свита. «А что, кто-то и живет здесь?» - «Да есть тут одна живучая нация, туркмены называются». – «Это как понять – живучая?» - вяло переспросил коммунист номер два. «Да вот, в конце прошлого века генерал Скобелев уничтожал их десятками тысяч; затем часть из них полегла в семнадцатом в составе «Дикой дивизии», защищавшей Зимний Дворец; следом, в двадцатых годах, белогвардейский генерал Корнилов бросил на съедение большевикам еще одну дивизию; в тридцатых – красные отряды товарища Куйбышева превратили эти черные пески в красные; а сколько из них погибло во Вторую мировую, никто и не считал; а остальных, мы думали, унесло в землетрясение в сорок восьмом, ан нет, смотрим, опять возятся там, копошатся; говорят, вроде живут еще…» - «А вы не пробовали ДУСТом против грызунов или какими иными химикатами от насекомых?» - искренне и участливо поинтересовался верный ленинец.
И вот, я, ни с какого боку незадетый земной цивилизацией, обитатель тех самых диких песков, очутился в такой же дремучей глубинке матушки-России, которая (в чем я уверен!), никак не нуждалась в защите, и уж тем более в моей – в деревне с поэтическим названием Разбойщина, что под Саратовым.
Если бы Красная Армия знала, какую головную боль она приобретала, опрометчиво призвав меня в свои славные ряды, то Родион Яковлевич Малиновский, тогдашний министр обороны Советского Союза, отменил бы все последующие призывы во всем Бахарденском районе, куда входил и мой, не менее славный, колхоз «Москва»!
Первым делом загнали нас, конечно же, в баню. Сделали всем одинаковые «прически» а-ля Котовский. Поменяли гражданские шкуры на военные. Кинули каждому по паре кирзовых сапог.
Вот тут-то и начался отсчет злоключениям за все три с лишним года «образцово-показательной» службы в рядах Советских Вооруженных Сил.
Я никак не мог натянуть на свои нечеловеческие лапы сапоги сорок четвертого размера! Ну не лезут, ты хоть тресни…
- В чем дело, чурбан? – Ласково так, по-матерински, обратился ко мне старшина Томашевский.
- Да вот, нога не лезет в сапог, - то ли сообщил, то ли пожаловался я. («Чурбан» пока проглотил). – Подъем, что ли, высокий… Туфли бы полезли, даже сорок тре…
- Туфли тебе оденут в гробу, - теперь уже по-отцовски перебил меня старшина. – На, попробуй сорок пятый! Большего размера у меня нет. После сорок пятого уже чемодан начинается…
Из бани мы уже выходили как цыплята из инкубатора, и долго всматривались друг в друга, чтобы узнать, «ху есть ху», а узнав, расхохотаться – уж до того жалкими, растерянными и потешными выглядели новые защитники Отечества.
Но, как поется в еще одной грустной песне, «недолго музыка играла». Старшина одним окриком смахнул с наших лиц все человеческие эмоции, и уже как бездушных роботов погнал нас в казарму, над входом в которую, ну там, где обычно пишут «Слава КПСС», «Агитпункт» или «Добро пожаловать!», висело новое для меня слова: «Карантин».
Пока мне объясняли, что это значит, прошел ровно месяц, и мы уже четким, строевым шагом перешли в новую казарму, где находился личный состав авиационного полка войсковой части 31531. (Если это военная тайна, то наверняка последняя, что осталась на территории бывшего Советского Союза).
Врут журналисты. Нет никакого торжества в момент принятия военной присяги! Какие могут быть праздничные церемонии, когда тебя перебрасывают из сорокаградусного пекла в сорокоградусную стужу, и ты на голом плацу, под завывание пронизывающего насквозь ветра, с торчащими из носа сосульками, клянешься в верности Родине, которая в течение долгих десятилетий проводила жестокие эксперименты над призывниками, пересаживая березы в азиатские пески, а саксаул в сибирскую тайгу?
Когда на поливановской завалинке состоялась наша первая «встреча без галстуков» с местными представителями дочернего предприятия фирмы «Баба Маня и Ко», какая-то бабка робко, как , наверное, семьдесят лет тому назад, в девятом классе, подняла руку и спросила меня: «А кто ты будешь, милок, по нации?» Услышав слово «туркмен», бабка выдержала дипломатическую паузу, затем с искренним изумлением задала свиду невинный, но на деле рискованный и роковой для себя, вопрос: «А что, вас тоже берут в армию?» (Почему – роковой? А помните поросенка в лесу?..)
Тем не менее, присяга была принята; койки и тумбочки – закреплены за новыми владельцами; карабины – с занесением номеров в военные билеты – розданы.
Правда, вручая мне оружие, капитан Максимычев почему-то долго и пристально смотрел мне в глаза. А у меня, если вы помните экзамен по персидскому языку, нет привычки отводить взгляд в подобных ситуациях. В конце концов, служить я приехал или мстить задним числом потомкам Михаила Скобелева за Геок-Тепинское сражение конца девятнадцатого века?! (А как я буду служить, это другой вопрос. Об этом – чуть позже).
Не знаю, то ли из-за близкого соседства с авиационным полком, то ли в честь моего появления в этих краях, то потому, что мама моей первой пассии в Разбойщине Аллы Дружининой работала поваром саратовской футбольной команды «Сокол», но деревню теперь стали величать поселок Сокол.
А в этом поселке Сокол, как и в любом другом уважаемом себя населенном пункте, напрасно ищущем свое название на какой бы то ни было карте России, при остром желании можно было найти все, что помешало бы честно выполнить свой воинский долг – и шукшинский «гагазинчик», где красный боец мог купить красное вино; и красна девица чуть ли не в каждой избе; и хата под кодовым названием «Красный уголок» (в пику казарменному), где изнывающий от жажды красноармеец Сухов («Белое солнце пустыни» - режиссер Владимир Мотыль), мог промочить горло термоядерным самогоном фирмы «Баба Маня и Ко».
А в другой деревне с не менее поэтичным названием Поливановка жила-была, братцы мои, уникальная особа женского пола, которая (уж простите за каламбур), поднималась с пола только для того, чтобы посидеть на унитазе и, вернувшись, вновь принять исходное положение в ожидании очередного защитника Отечества. (И это несмотря на то, что сожительствовала она вроде бы с каким-то прапорщиком по фамилии Котляр).
Поскольку выражение «секс-бомба» вошло в речевой обиход гораздо позже, непривередливая и всеядная солдатня быстро окрестила ее на свой манер – «Крылья Советов». Как звали ее на самом деле, никто и не помнил. Собираясь в очередную самоволку (самовольный уход с территории воинской части), ребята пользовались одним и тем же паролем: «Ну что, не пора ли под крылышки?»
Не знаю, как за Родину, но вот за нее наши «орлы» готовы были и жизнь отдать, и глотку перегрызть любому чужаку из соседней роты связистов. Один, впрочем, так и сложил крылышки, застрелившись из карабина средь бела дня аккурат перед зданием штаба полка.
Парень был с Украины, и звали его Витя Земляной.
Мы со старшим лейтенантом Скрябиным стояли в каких-то десяти-пятнадцати шагах от места трагедии в ожидании транспорта, который должен был доставить меня со всеми воинскими почестями на гауптвахту в славном городе на Волге, о котором какой-то шутник, никогда, видимо, не побывавший в нем, сочинил такой вот массовый застольный шлягер:
«Огней так много золотых
На улицах Саратова;
Парней так много холостых,
А я люблю женатого».
Парней холостых, думаю, даже больше чем много, а вот насчет огней золотых готов поспорить с кем угодно, - хоть с Чернышевским, уроженцем этого города, (помните роман с вечным русским вопросом в названии – «Что делать?»), хоть с нынешним губернатором Аяцковым.
… Поставив карабин стоймя, парень пригнулся левой грудью на дуло и нажал на курок. Уже падая, умудрился сделать второй, уж совсем не обязательный, выстрел из шатавшегося ружья, и пуля-дура просвистела рядом со мной, едва не чиркнув мое правое ухо.
Подобный шок я пережил второй раз в жизни в октябре девяносто третьего года в Москве, в самый разгар группового изнасилования несовершеннолетней демократии, когда по осажденному Белому Дому били танки прямой наводкой, а на крышах жилых домов засели так никогда после и не установленные ночные снайперы.
Так вот, вздумалось мне, явному кандидату в самоубийцы, посреди смутной и тревожной ночи перебраться из моей коммунальной конуры, что находилась прямо над станцией метро «Маяковская» на Арбат, где в таком же узком, как гроб, одноместном пенале жила ангельская женщина из Архангеньска Наташа Шиловская, по прозвищу «Рыжик».
Стоило мне выйти из подъезда и сделать пару шагов в сторону Тверской, как откуда-то слева, со стороны театра имени Моссовета, тепло меня поприветствовали одиночным и, слава Аллаху, не метким выстрелом.
На этот раз горячее дыхание смерти обожгло мне левое ухо.
Жить хотелось больше, чем любить, и я одним лягушачьим прыжком юркнул обратно в подъезд…
- Что ж ты наделал, Витек?… - Успел я задать бессмысленный вопрос.
Ответа, честно говоря, я и не ждал.
Предсмертная агония длилась не больше минуты.
Умер Витек у меня на руках.
Как потом выяснилось из предсмертной записки, оставленной им на тумбочке, (на, а не в – и никто ее не заметил!), причиной суицида стала та самая сорокалетняя полковая шлюха, которая отказала девятнадцатилетнему парню в просьбе… выйти за него замуж.
Тут уж мы все испытали некоторое облегчение, и где-то в глубине души одобрили его поступок. Просто из других зол парень выбрал меньшее.
Думал ли я, дитя Копетдагских гор и Каракумских песков, когда-нибудь, что найдется в природе сила, способная поставить меня на… лыжи?!
Нашлась. Какая еще попалась!
И звалась эта сила – Красная Армия, где самая ходовая поговорка (после «И… твою мать», конечно), звучит так: «Не можешь – научим, не хочешь – заставим».
Заставить-то, заставили, а вот научить… На, вот.
До сих пор у меня в ушах отчаянный вопль подполковника Суравешкина, который встречал меня и моего ашхабадского друга Толика Грека, с лыжами в подмышках, там, где вчера находился финиш, и который, видимо, еще вчера исчерпал слова в своем лексиконе:
- Капитан Пинус!… Где капитан Пинус?.. Иди, забери у них свой инвентарь!.. Скрябин!.. Старший лейтенант Скрябин!.. По пятнадцать суток – каждому!.. Сейчас же, прямо отсюда!.. Научили этих черножопых на свою голову, теперь хрен их соберешь…
Ну подумайте сами. На ровном-то месте трудно устоять на этих курносых палках, а тебя еще пихают на лесные тропинки длиной в три, а то и все десять километров! Да еще трасса проходит мимо родной Поливановки, где одна на всех «птица удачи» лежит себе на полу, как единственная натурщица на все художественное училище, и машет и машет нам своими редко складывающимися «крылышками»…
По этой, согласитесь, уважительной причине все эти зачетные марш-броски, кроссы, соревнования… для нас с Толиком всегда заканчивались с одинаковым результатом – 0:2, то есть, месяц на двоих.
Хотя оба прекрасно сознавали, что пятнадцать суток гауптвахты за пятнадцать минут удовольствия – несколько неэквивалентная, скажем, отплата; что, выходит, за одну минуту – целые сутки! М-да-а… Кто-то давно подметил: «Красиво жить не запретишь», а кто-то недавно добавил: «Но помешать можно». Тем более, что жизнь – штука одноразовая, и чего только в ней не случается. За пятнадцать минут удовольствия, бывает, и пятнадцать лет лагерной баланды хлебает человек… Поистине, «Россия – щедрая душа!», как гласит реклама.
«Тревога!»
Сколько раз по этой ненавистной команде сержанта Блажко (и вправду – хохол без лычки, что справка без печати), приходилось мне вскакивать, прерывая сладкий сон на самом интересном месте!
Первое время я, то бишь, салага, (это – негласное воинское звание ниже рядового), тщетно пытался уложиться в сорок пять секунд, отведенных для сбора и становления в строй при полной амуниции.
И пока я, тихо проклиная день образования Красной Армии, возился с проклятыми портянками, взвод обычно возвращался назад, чтобы тут же построиться вновь и с песней проследовать в столовую, где ваш покорный слуга уже чистил картошку, успев схлопотать наряд вне очереди.
Вторым после портянок проклятием для меня был белый подворотничок, без которого носить гимнастерку было равносильно смачному плевку в вечно недовольную рожу подполковника Климова, к которому я еще вернусь, а пока закончу свой рассказ о первой и последней в жизни бартерной сделке.
Мой русский друг из Туркменистана Анатолий с импортной фамилией Грек подшивал мне подворотнички, а я чистил ему сапоги.
(Ну не платочком же носовым! Не президентские же туфли! – как сегодня принято в моей стране, к которой тоже вернусь да еще не раз… Эх, лучше бы в которую, да один раз!)
Моя первая встреча с замполитом Климовым состоялась на следующий после присяги день, и ничего хорошего она не предвещала.
Мы сразу не понравились друг другу. Как говорится, ненависть с первого взгляда. Расхаживая перед строем на плацу, он неотрывно глядел на меня; что-то говорил, объяснял, чего-то требовал, заодно не выпуская меня из поля зрения, отчего казалось, что весь этот инструктаж касается только меня.
Ну и вот, продолжая сверлить, буравить, пожирать меня своими нерусскими, разными глазами (левый – карий, правый – черный), замполит остановился-таки передо мной, осмотрел с ног до головы, затем спросил в упор:
- Родом?
Дурак всегда улыбается, когда не понимает, о чем его спрашивают. Я не выглядел умным.
- Откуда родом?
«А, вон ты о чем…»
- Из Ашхабада, - сообщил я с такой радостью, после которой нам оставалось крепко обняться и выпить на брудершафт.
Но, видать, у замполита были несколько иные намерения, поскольку следующим вопросом он ударил меня, в прямом и переносном смысле, ниже пояса:
- Там, в вашем военкомате, ничего не перепутали? Кого они нам прислали? Парня или девку?.. Вытащи руки из карманов!
- Пусть они остаются там, для вас же лучше будет, - процедил я сквозь зубы и, будь что будет, добавил: - А у вас, что, женский полк?
- Ну так, докажи, что мужчина!.. Вытащи, покажи нам, если есть что показать.
Это была наглая провокация, но я никак не мог врубится, на что он меня подбивал, и, главное, за что.
«Ну вот и послужил я тебе, Родина, - подумалось грустно. – Бог свидетель, не я все это затеял…»
- Здесь слишком холодно; боюсь застудить свое доказательство. Вызовите меня в свой кабинет…
Чем кончилась наша дуэль, догадаться, думаю, нетрудно.
Так открылся мой трехлетний неизменный маршрут «Сокол – Саратов», то есть, «Казарма – Гауптвахта».
А ларчик, как выяснилось, открывался просто. Просто я неправильно надел шинель, не так, не в ту сторону ее запахнул, полы, короче, перепутал.
Пуговицы справа – мужская одежда, пуговицы слева – одежда женская… На этом идиотском суеверии выросло не одно поколение людей, пока на всех почти шмотках не появилась нейтральная для всех «молния».
«Знамя части – символ воинской чести» - так гласила одна из главных армейских заповедей, и никто с этим не спорил.
Никто не спорил и с тем, что «Пост номер один» на весь Советский Союз находился на Красной Площади в Белокаменной.
В то же время в каждой воинской части, в какой бы глуши она ни находилась, непременно был свой «Пост номер один», где за пуленепробиваемыми стеклами и за семью печатями красовалось Знамя части, которое торжественно выносили из штаба в исключительных случаях.
(В каких – уточнять не буду, поскольку следующая заповедь грозно предупреждает: «Болтун – находка для шпиона!» И так я вам выдал столько военной тайны, что по сравнению со мной Олег Калугин просто отдыхает).
«Не все золото, что блестит». Не каждому вояке, чья служба оценивалась государством в три рубля восемьдесят копеек в месяц, дешевле обходились только заключенные и только что освобожденные) доверяли охранять этот важнейший пост.
За всю мою (символическую, скажем честно), службу Родине в течение долгих трех лет, один-единственный раз и мне была оказана эта высокая, пропади она пропадом, честь.
И вот торчу я в первом часу ночи на этом ответственейшем посту, как неприятельский флаг на временно занятой сопке, и думаю, кто бы, интересно, позарился на это знамя в мирное время, что возле него круглые сутки должен стоять живой человек с тремя магазинами по десять патронов в каждом, да плюс откинутый штык на карабине?!
Ан нет. Попробуй отойди от него на шаг – год тюрьмы. Два шага – два года. Пятнадцать шагов – пятнадцать лет. Шестнадцать – уже к стенке…
До смены караула оставалось меньше часа, когда внизу, на первом этаже, раздался приглушенный… женский кашель!
Слуховая галлюцинация, подумали вы. Нетушки! Это, братцы мои, Танюша, одна из вольнонаемных телеграфисток, поочередно, но тоже круглосуточно, дежуривших на телетайпе в ожидании сверхсекретных, суперсрочных, архиважных и никому не нужных донесений и приказов черт знает откуда!
Из воспоминаний Сергея Довлатова:
В молодости Андрей Битов держался агрессивно. Особенно в нетрезвом состоянии. И как-то раз он ударил поэта Андрея Вознесенского. Это был уже не первый случай такого рода. И Битова привлекли к товарищескому суду. Плохи были его дела. И тогда Битов произнес речь. Он сказал: «Выслушаете меня и примите объективное решение. Только сначала выслушайте, как было дело. Я расскажу вам, как это случилось, и тогда вы поймете меня. А следовательно – простите. Ибо я не виноват. И сейчас это всем будет ясно. Главное, выслушайте, как было дело». «Ну и как было дело? – поинтересовались судьи. «Дело было так. Захожу я в «Континенталь». Стоит Андрей Вознесенский. А теперь ответьте, - воскликнул Битов, - мог ли я не дать ему по физиономии?!»
А теперь ответьте, пожалуйста, мне – мог ли я не спуститься вниз и не постучаться в дверь с табличкой «Посторонним вход воспрещен»? Да ни в жисть! Да я… Да если бы стоял даже у мавзолея, ей-Богу, извинился бы перед залежавшимся в нем товарищем и отлучился б ненадолго – по той же уважительной причине, что возникла сейчас.
«Хороша была Танюша, краше не было в селе!» Написавший эту строчку Есенин, явно не ее имел в виду, но и ваш покорный слуга (как спустя тридцать пять лет выразится моя стокгольмская соседка Татьяна Казиник, порядочный до неприличия человек), тоже был не Ален Делон.
- Кто там?
Судя по голосу, Танюша даже к двери не подошла.
- Пароль: «Беглый каторжник». – Я был уверен, что удачно пошутил.
Застучали каблучки по цементному полу…
Нет, вы мне покажите хоть одного мужчину, даже идущего под вооруженным конвоем собственной жены, который бы не обернулся на сладкозвучный цокот острых каблучков, способных продырявить не только размякший от жары асфальт, но и окаменевшее от вечной нужды сердце последнего алкаша!
Я давно подметил, что настроение женщины часто зависит от того, как она одета, а походка – во что она обута.
Эксперимент, конечно, жестокий, и не дай Бог вам когда-нибудь его проводить, но попробуйте обуть любую голивудскую звезду в сибирские валенки или какую-нибудь топ-модель в стоптанные башмаки, и я посмотрю на вашу реакцию. И сочувственно спрошу, не болит ли у вас зуб.
- Что ты здесь делаешь?
- Сторожу знамя.
- Как? И чем? Где твой карабин?
- Там, наверху.
- А ты почему внизу?
- Скучно же. Поговорить хотел…
- ТАК ТЫ ОСТАВИЛ ПОСТ? ОСТАВИЛ ЗНАМЯ БЕЗ ЧАСОВОГО?
- Да что с ним сделается? Не в Поливановку же я ушел!… Я войду, можно?
- О чем ты говоришь, дурень, сюда даже офицеры не заходят! Быстро иди на место, пока я тревогу не подняла.
- Ну вот и поговорили… Я к ней, понимаешь, как к женщине, а она – сразу тревогу…
- Я тоже, между прочим, обращаюсь к тебе, как к солдату – вернись немедленно на место, иначе…
- Да что ты все «на место» да «на место», что, я тебе собака, что ли?! Поговорить мне с тобой надо!
- Ты перепутал собеседника, парень… С тобой завтра военный прокурор поговорит. У тебя будут большие неприятности.
( Где-то я уже слышал эту угрожающую фразу… Ах, да, на экзамене по персидскому языку!)
- Ну, хочешь, я тебе стихи почитаю?
- Так, я вижу, человеческого языка ты не понимаешь, значит, выбираем другой… Считаю до трех, и если ты не исчезнешь, пенай на себя…
- А ты умеешь до трех-то? Не собьешься?
Не нужно было, ой, как не нужно было бросить мне последнюю фразу через уже закрывшуюся дверь, но… Как кто-то верно подметил, - чтобы научиться говорить, человеку нужно всего два года, а чтобы держать язык за зубами, бывает, и шестидесяти мало.
Странно, но факт: чем крупнее звезды на погонах, тем легче военные переносят обвинение в неграмотности. Генералы уже давно не реагируют на подобные оскорбления, чего не скажешь о мелких чинах. Не говоря уже о женщинах – вольнонаемных.
Примерно так я размышлял, трясясь на холодном заднем сиденье дежурного «Газика», уже через полчаса после «свидания» с Танюшей везшего меня по печально известному маршруту «Сокол – Саратов». (Товар, видимо, был скоропортящийся, раз уж не могли подождать хотя бы до утра).
А карабин свой, отнятый начальником караула в ту памятную ночь, я больше и не видел. Только номер сохранился в военном билете, как татуировка на жилистом теле вечного арестанта.
«Сколько веры и лесу повалено,
Сколь изведано горя и трасс!
А на левой груди – профиль Сталина,
А на правой – Маринка анфас».
Владимир Высоцкий.
Итак, оружие не доверяют, домой не отпускают. Комиссовать тоже нет причин – психически вроде здоров. А присобачить куда-то надо, как –никак солдат срочной службы. И спортсмен неплохой, имеет третий разряд по легкой атлетике (хотя и бегает часто не туда), настольному теннису, волейболу (играет за сборную полка!), и даже четвертый разряд по шахматам (честно говоря, раньше я думал, что ниже третьего разряда в спорте вообще не бывает). Плюс ко всему еще и полковой запевала! И, наконец, редактор стенной газеты, черт бы его побрал!
Думало начальство, думало и решило доверить козлу капусту – меня назначили хлеборезом в солдатской столовой! Это было место, о котором мечтал каждый отличник боевой и политической подготовки. Белый хлеб, сливочное масло, сахар…
Но на этом тепленьком островке благополучия ни один чревоугодник долго не задерживался, и я, к сожалению, не оказался исключением. Хотя и сопротивлялся отчаянно…
Следующим этапом на моей военной карьере был не менее блатной пост – должность почтальона. (Да, я забыл сказать, что поселок Сокол находился в долине, а наша войсковая часть за номером 31531 – на горе, и бедному почтальону приходилось проделывать этот нелегкий, особенно в зимнее время, путь ежедневно).
Но напротив здания почты, чуть наискосок, нехорошие люди когда-то построили тот самый «гагазинчик», о котором я уже упомянул, а это значит, что на сей раз музыка играла еще короче.
Затем мой послужной список пополнился пунктом, включающим в себя даже материальную ответственность, что было категорически противопоказано моей романтической натуре – я осчастливил капитана Пинуса в качестве заведующего спортзалом и каптеркой, битком набитой всякого рода спортивным инвентарем.
В почетном карауле я, естественно, не стоял, поскольку мне тогда было где-то лет семь. Ну, плюс-минус – месяца два. Не больше. Я не был еще даже пионером. Так себе, малeк, которого при богатом улове выбросили обратно в море. Мол, иди, поплавай малость, еще успеешь побывать в сетях. (И не раз – добавим мы от себя сегодня).
Я вам еще раз говорю – я не был даже пионером и не носил еще вожделенного галстука, который по ночам снился нам, малькам, и который был, ну, просто пределом наших мечтаний.
И мы вели себя как маленькие ангелочки, случайно узнавшие о смерти Бога.
В школе безутешно рыдали учителя.
Директор, построивший всю школу на волейбольной площадке, попытался было толкнуть траурную речь, но смог выдавить из клокочущей груди лишь одну фразу, концовка которой едва не утонула в слезах и соплях:
- Как же теперь жить-то буде-е-еммм!
Отец дома убивался так, как он не плакал даже в прошлом году, когда похоронил моего двухлетнего братишку Чары.
Из всех моих знакомых почему-то только мама хранила молчание, отчего мне казалось, что ей или все равно, что случалось, или она ничего вообще не понимает в этой жизни.
Тогда я еще не знал, что отец вот-вот вступит в славные ряды Коммунистической партии, а у матери была справка о четырехклассном образовании, купленная когда-то за старую козу.
С цифрами у матери была полная напряженка. Первое время у нее запросто можно было обменять целую десятирублевку на две рублевые купюры: как же – тут две бумажки, а там – одна. Правда, после двух вполне ощутимых подзатыльников отца мне пришлось пожалеть маму, и я научил ее различать цифры. И теперь мамина грамотность выглядела примерно так:
- Мам, сколько времени? – кричал я с улицы, предварительно подмигнув младшему брату Ходжа.
- Большая стрелка на шести, маленькая… (следовала пауза) – между двумя и тремя! – доносились из окна сигналы точного времени…
Смерть Сталина была первым и самым большим происшествием не только в жизни самого Сталина, но и в моей, поскольку о двух других крупных событиях, имевших место пятью годами раньше, я не мог знать ровным счетом ничего.
Я имею в виду ашхабадское землетрясение 1948-го года, заживо похоронившее девяносто процентов жителей столицы, но не докатившееся до меня, мирно сопевшего в ту страшную октябрьскую ночь почти в двухстах километрах от эпицентра.
Вторым же важным событием, о котором я тогда не ведал ни сном, ни духом, было, конечно же, принятие Генеральной Ассамблеей ООН «Всеобщей декларации прав человека», которой я впоследствии тщетно размахивал при каждом очередном аресте, вызывая тем самым дружное ржание сотрудников туркменских, а в последний раз и российских, спецслужб: «Какие права?! Какого человека?!»
Таким образом, тоя сознательная жизнь началась, можно сказать, с жуткого момента, когда окончилась жизнь лучшего друга всех советских детей, а также всех физкультурников, ученых, артистов, писателей, то бишь, «инженеров человеческих душ»…
Прекрасно помню, как мы – щепки вырубленного леса, (Помните – «Лес рубят – щепки летят?), глядя на взрослых (в шоке – учителя, дома – родители), с перепугу выли в голос, размазывая честные слезы по смуглым мордашкам блестящими от соплей рукавами. (О том, что человек может носить в кармане носовой платок, я узнал спустя ровно десять лет, когда, чудом вырвавшись из колхозного хлопкового ада, приехал в столицу и с ходу поступил в университет, выбрав, кстати, факультет туркменской филологии, поскольку среди вступительных экзаменов отсутствовали ненавистные мной точные науки типа физики, математики, химии и прочей дребедени).
Забегая вперед (или отбегая назад), сообщу, что в «Аттестате зрелости» у меня стояла всего одна троечка – по тригонометрии.
Признаться, я так и не понял, что это был за предмет, и очень сомневался в том, что когда-либо в жизни он мне пригодится. А уж я ему – тем более.
Те же ощущения я испытывал чуть позже, когда в университете вели курс персидского языка, к которому у меня не обнаружилось ни желания, ни способностей.
Я безбожно прогуливал все семинары и практические занятия. И когда пришла пора «собирать камни», я, предварительно пропустив вперед всю группу, с невинной наглой физиономией вырос перед молоденькой преподавательницей, как Стенька Разин перед черноокой персидской княжной.
Мы тоже видели друг друга впервые.
- Здрассте…
Должен заметить, что у меня очень уж специфический, я бы сказал, даже выгодный цвет кожи, и никто не видит – когда и как я краснею. И никто не догадается, пока я сам не скажу, что впрочем вряд ли когда произойдет.
- Здравствуйте, - машинально ответила «персиянка», сгребая всевозможные бумаги в ковровую сумочку. – Вы что-то хотели?
- Да, конечно, - четко ответил я, прикрывая за собой дверь. – Я очень хотел бы получить небольшую троечку по вашему предмету.
- Ты ничего не перепутал? – Быстро, однако, перешла на ты. – У нас – персидский язык.
- У нас – тоже. – Я оставался в дверях.
- Курс? Группа? Фамилия?
Это все я помнил. Назвал.
С презрительной озабоченностью выпятив нижнюю губу, «княжна» порылась в ведомостях и тут же отпрянула:
- Ну, да. Есть такой…
- Это – я. – Поспешил ее обрадовать.
- Но я вас никогда не видела!
- Я вас – тоже. – И улыбка Фернанделя.
- Отойдите от двери!
- Вы сядьте. – Я говорил как можно мягче, если это слово вообще подходит к данной ситуации. – Сядьте и успокойтесь. И не зыркайте на окна, здесь третий этаж…
- У тебя будут большие неприятности, парень. – Сделав шаг к двери, женщина вновь остановилась, ибо решила, что такой идиот вполне может помахать ручкой и… навстречу, а вовсе не вслед. – У тебя будут огромные неприятности, - зачем-то повторила еще раз и добавила сквозь зубы, - я тебе обещаю.
- Неприятности, которые ты мне сулишь, - оставаться на вы теперь уже не было смысла, - будут казаться ничтожными по сравнению в теми, что меня ожидают в случае приобретения хвоста по твоему предмету, это ты понимаешь? – Я чуть не орал, но, спохватившись, решил зайти слева. – Ну, скажи мне, милая, ну, объясни ты мне одну-единственную, простую, как булыжник, вещь: на кой шайтан сдался мне твой персидский? Дипломата из меня никогда не выйдет, ты это сама видишь прекрасно; шпионить я тоже не собираюсь; переводчиков с фарси или на фарси – как собак нерезаных… Так какой мне смысл изучать этот язык? И какой тебе смысл лишать меня стипендии?
- Ты все сказал? – Она глядела мне в зрачки.
- Нет, не все. – Мой взгляд тоже не блуждал по стенам. – Ты ведь наверняка замужем, да? – Она почему-то вспыхнула, хотела, по-есенински «что-то резкое в лицо бросить мне», и уже набрала было воздуху в легкие, но меня понесло раньше. – Вот придешь домой, и начнешь рассказывать мужу обо всем подробно, а он перебьет тебя и спросит: «Так поставила ты этому парню троечку или нет?» Если ты ответишь «нет» - он с тобой жить не будет: выгонит или сам уйдет. Но ежели ты ответишь – «да» - он будет гордиться тобой, понимаешь?
Мое слабое место не понадобилось долго искать. Она нашла его очень быстро. И очень просто.
Она села и заплакала.
От изумления и растерянности я аж разинул рот. Да не успел закрыть.
Распахнулась дверь аудитории…
На пороге стоял декан факультета туркменского языка и литературы Туркменского государственного университета имени Алексея Максимовича Горького Гумман Сарыев!
- Что тут у вас происходит?
- Да подавитесь вы со своей троечкой! – Воскликнул оскорбленный до глубины души студент, шлепнул зачетной книжкой об стол, на котором уже не осталось ни одного трудного билета, и гордо зашагал прочь – мимо обалдевшего декана; мимо стипендии; мимо общежития… Но не мимо черного списка в фойе, где красовались фамилии тех, кого заботливые преподаватели хотели бы видеть в следующем учебном году на том же курсе…
Это было, как вы уже поняли, чуть позже, а пока я, как поется в песне: «от зари до зари, от темна до темна», пахал на бескрайних полях моего славного и вечно голодного колхоза, с гордостью – как нищий графскую фамилию – носившего имя (или название?) Москвы.
К слову сказать, в моем Бахарденском районе и остальные колхозы носили непривычные для местного уха, но модные для своего времени и уж, конечно, обязательные, имена: Ленин, Калинин, Киров, Жданов, Октябрь, Победа…
А кто из вас помнит вполне искренние, гениальные, как все простое, глубокосодержательные частушки нескольких послевоенных десятилетий, звучащих на хлопковых полях (правда, только с экрана), среднеазиатских республик (это теперь мы стали круче, и зовемся Центральная Азия)?
Хороши у нас дела,
Лейся, песня, весела!
Нам колхозной жизни счастье
Наша партия дала.
Мне ужасно трудно представить себе вдохновенную рожу поэта, сидевшего у окна или шагавшего взад-вперед по кабинету, задыхаясь в табачном дыму, и рожавшего подобные бесподобные шедевры!
Не река, не птица мне –
Белый хлопок снится мне.
И поэтому, наверно,
Очень сладко спиться мне!
Но ведь рожали! Никто ведь не страдал бесплодием! Ведь каждая республика выпускала свою пудовую Антологию народной поэзии! И на своем родном, и непременно на параллельном русском!
Я построил новый дом,
Штукатурю стены в нем.
Как прекрасно хлопкоробам
Жить в отечестве моем.
А какие силы были подтянуты, какие имена были привлечены для того, чтобы вся эта дребедень прозвучала по-русски!
Арсений Тарковский, Николай Тихонов, Яков Козловский, Николай Заболоцкий, Георгий Шенгели, Наум Гребнев…
Не зову, подруга, к чаю –
По науке я скучаю:
Агротехнику теперь
Я усердно изучаю.
Столичные стихотворцы то ли сами наивно верили, то ли наивно убеждали смертельно усталых и глубоко апатичных сельских тружеников в невероятных преимуществах мифической агротехники и ни одному колхознику в голову не приходило полюбопытствовать, на каких таких лугах пасется стреноженный Пегас и под каким забором валяется варварски изнасилованная Муза.
Так, в моем забытом всеми богами – небесными и земными – колхозе со столичным названием, вся агротехника была сосредоточена на спине нашего домашнего осла, ласково прозванного в народе ишаком, да на шее полудохлой колхозной клячи, которую целиком, если аккуратно сложить ноги, можно было протащить сквозь хомут.
Вы можете себе представить троих мальчиков и плюс девочку на одном ослике? Я вот могу, поскольку мне, как старшему, полагалось сидеть впереди в качестве водителя единственного семейного транспорта и задолго до наступления рассвета отправляться на хлопковое поле!
Шаря вслепую в предрассветной мгле, отец доставал из-под стеганых одеял полусонных героев труда и всем, на кого можно было навесить фартук (не кухонный!), водружал на осла.
И куда уж до нашего ишака Боливару, который и двоих-то не выдерживал!
Досыпали по пути следования к месту трудового героизма. Случалось, и сползали у полудреме в острой, как крыша буддийской пагоды, спины самого терпеливого и выносливого вреди нас существа. Бдительный отец тут же подбирал незадачливого всадника и возвращал обратно, добавив к свежему ушибу еще и легкий подзатыльник. За что? Спроси, попробуй. Слетишь с ишака еще раз и дальше будешь добираться на общественном транспорте, то есть, ножками, ножками!
«Белое золото»…
Не знаю кто, но какой-то неуловимый партизан идеологического фронта, скорее, тот же бездарный рифмоплет, так однажды окрестил хлопок. И, ничего, знаете, - прижилось. Присосалось. Приросло.
Так, газ и нас превратился в «голубое золото».
Правда, с «черным золотом» вышла небольшая накладка.
У нас-то, в Средней тогда еще Азии, так прозвали нефть, но тут завопили шахтеры со своим углем, заноукали американцы со своими легкоатлетами, застонали наркоманы со своим опиумом, и такая вышла катавасия за приоритет, что святых выноси. И туши, как говорится, свет. Но, в конце концов, все решили остаться при своем мнении. И при своих интересах. И каждый в своем Эльдорадо.
«Белое золото добывают золотые руки».
Этот идиотский перл, якобы однажды оброненный гениальным Генеральным секретарем, облепленным орденами, как сын турецкого подданного Остап Бендер драгоценностями и румынской границы, еще не скоро наводнит белые просторы моей истощавшей земли, которая то зловеще чернела от гербицидов и пестицидов, то загадочно белела от проступающей наверх ядовитой соли, то обманчиво зеленела от бескрайних зарослей дикого камыша.
Это будет где-то лет через десять. Пока же в стране командовал парадом кукурузный король. Тоже, впрочем, голый.
(Голь, что на выдумки хитра, то бишь, советский народ. Создал о нем как и обо всех предыдущих и последующих королях, немало всяких историй.
Вот одна из них:
Никита, помешанный на своей кукурузе, однажды приехал без своей свиты в какой-то образцовый колхоз, и, проверяя подготовку местных властей к зиме, обходил местную животноводческую ферму. И, поскользнувшись на коровьей лепешке, свалился в силосную яму. Работник фермы, оказавшийся рядом, вызволил его оттуда.
- Ты только никому не говори, что я упал в яму, - попросил слегка позеленевший снаружи главный бульдозерист с Манежной площади.
- Ты тоже никому не говори, что я втащил тебя, - смущенно попросил рабочий. – Иначе люди самого закопают в этой яме…)
А пока… Пока глава трудовой семьи по одному стаскивал с молчаливого животного четырех ударников коммунистического труда и, раздав каждому по белому, непомерно большому фартуку, запускал нас, словно бумажных корабликов в океан, в темное, удушливое и бескрайнее поле.
То, что хлопок белый, известно и слепому. Но, что его можно собрать и в темноте, знает не всякий зрячий.
Но я, - Бог свидетель, - собирал!
Но мы, - весь колхоз свидетель, - собирали!
И не один год. И не одну тонну.
И только руками, руками!
Когда с восходом солнца появлялись нормальные люди, кое-кому из них становилось нестерпимо жаль нас, и они издали, держась на безопасном расстоянии, кричали отцу:
- Изверг, детишек бы хоть пожалел!.. На звезду Героя, что ли, замахнулся? В этом году ее получит бригадир, так что не губи зря малышню…
- Пошел вон, змей! – Огрызался отец громко, а затем, как бы для нас, продолжал бурчать себе под нос. – А то я не знаю, что музыку наяривает оркестр, а награду получает дирижер…
И так – всю долгую осень.
Каждое сырое, зябкое утро я с грустью смотрел на тускло светящиеся окна пассажирского поезда Ташкент – Красноводск, проходящего мимо нас в каких-нибудь сотнях метров. И думал.
А думал я о тех счастливчиках, безмятежно спящих в теплых вагонах, которых не только не заставляют собирать хлопок в темноте, но которым даже не хочется взглянуть на тех несчастных, кто вынужден это делать! (Я еще не знал, что вагоны делятся на какие-то там категории, в том числе и на «Столыпин» - спецвагоны для перевозки заключенных по этапу). Ну хоть бы одна сытая, заспанная морда глянула в окно, а уж помахать рукой меня можно было бы и не просить!.. Хоть бы машинист, что ли, посигналил!
Но – куда там! Никто. Ничего.
И мечтал я о том, что однажды, вот таким же ранним-ранним осенним утром буду проезжать мимо таких же вот маленьких полусонных чумазых детишек, щепками плавающих в темном безбрежном море хлопчатника. И уж обязательно выгляну в окно! И непременно помашу рукой в немую полутьму!
(Это я потом, спустя много лет, нарвусь на есенинскую строку: «И бабы охают в немую полутьму»).
- Эй, ты, пугало! Долго еще будешь так торчать?..
Нет, отец, недолго. Я надеюсь, что недолго. Да и ты еще не знаешь, что недолго мне осталось торчать посреди ненавистного поля, как поплавок в болотной воде.
Ты еще не знаешь, что я сяду-таки скоро на этот поезд, но только в обратном направлении, и понесет меня по белу свету без остановок, без пересадок, без определенного конечного пункта назначения!
Мы оба еще не знаем, отец, что когда-нибудь меня снимут с этого поезда, проведут сквозь толпу на привокзальной площади, обвинят в немыслимых преступлениях, бросят в тюрьму, и ты покинешь этот мир, так и не дождавшись своего первенца, в последний раз кивнув в сторону этой проклятой железной дороги, из-за которой, кстати (кстати?), в конце прошлого столетия русские генералы Ломакин и Скобелев едва не истребили весь наш неуступчивый и тогда еще непокорный народ!
А пока мы с тобой собираем хлопок, отец.
Мы сеем хлопок.
Мы выращиваем хлопок.
Мы собираем хлопок, чтобы отправить его в Иваново, в этот вечный город невест под Москву, где так и не появился ни один туркменский жених и где невесты так и состарились в девках.
Миллионными тоннами ежегодно уходил хлопок в далекие мифические закрома Родины, в эту неблагодарную и ненасытную утробу, откуда никто ни разу не догадался отправить мне хоть кусочек сатина или бумазей на рубашечку!
Дехкане хлопок собирают,
И поплотней мешки набьют.
Полотна, ситец и шелка
Для них на фабрике соткут.
Мы ненавидим хлопок, отец. Мы его проклинаем. Но мы его сеем вновь и вновь, мы его выращиваем, собираем и… Из года в год ушиваем, перешиваем твои старые обноски для меня, мои – для младших братишек…
Резвый конь поводья рвет,
Ускакал Ахмед в поход.
Если нужно, на подмогу
Весь колхоз к нему придет!
Куда ускакал Ахмед – никто в колхозе не знает. В чем ему понадобится помощь аж целого колхоза – этого не знает даже председатель, которого тоже не обошли вниманием наши сладкоголосые акыны, никогда, видимо, не побывавшие в аулах и поэтому переборщившие насчет мостовых в среднеазиатских кишлаках:
По кишлачной мостовой
Едет Газик легковой.
Председатель наш в почете:
Справедливый, деловой!
Вот к такому «справедливому и деловому» председателю колхоза Аждару Иванкулиеву я и прибежал однажды с дальнего участка под названием «8 гектаров», чтобы сообщить о страшной трагедии, разыгравшейся ан полевом стане, где среди бела дня, на глазах у всей бригады, заживо сгорела четырнадцатилетняя сборщица хлопка Донди Овезова.
Язычок огня внезапно лизнул подол длинного платья, когда она попыталась снять с открытого огня свой полевой алюминиевый чайник, и вместо того, чтобы тут же присесть и загасить пламя, бедняжка с перепуга побежала! Да еще против ветра!
Ни догнать ее, ни поймать никому не удалось.
Когда девочка сама уже прибежала обратно к людям и рухнула посреди фляг с водой, увы, уже вспыхнула и вовсю трещала густая копна черных волос…
Это потом, спустя три дня, врачи районной больницы скажут, что степень ожогов была не смертельной, и что девочка умерла от разрыва сердца.
Но в больницу ее отвезет не наш справедливый и деловой председатель на своем легковом Газике!
В больницу, которая находилась в шестидесяти километрах от места трагедии, ее повезут на старой грузовой развалюхе…
Как раненый красный боец в советских фильмах, я свалюсь посреди сельской улицы только после того, как сообщу важное донесение, на что наш колхозный божок среагирует весьма справедливо и по-деловому:
- Я еду по делам в соседний колхоз, но ты беги в контору, - там должны быть люди…
- А здесь нет людей? Здесь, что, не люди уже?… - Выл я в голос вслед удалявшейся машине, в бессильной ярости катаясь по земле…
(Порой родители, выбирая имя новорожденному, попадают не в бровь, а в глаз. Имя Аждар в переводе на русский означает – Дракон).
«Белое золото, добывают золотые руки».
Ой, ли, Леонид Ильич?
Вы видели хоть раз мои руки? Руки моих братишек и сестренок, добывающие белое золото, будь оно трижды, нет, мало – четырежды проклято?
Вы брали когда-нибудь в свои трясущиеся руки, не державшие ничего тяжелее ордена, черные, как головешки, высохшие руки Средней Азии, покрытые целым пластом затвердевшей грязи и сплошными трещинами, похожими на платоновский такыр, иными словами – степные солончаки?
Лично я, сообщу Вам по секрету, окончательно выскоблил с себя этот слой грязи будучи студентом столичного вуза, да и то где-то ко второму курсу…
Вот Вам и весь сказ о золотых руках.
Прискакал верхом джигит,
Гордо входит в дом джигит,
Он – передовик артели,
Знаменит трудом джигит!
А вот и Ахмед наш вернулся! Только никто не понял, откуда…
А мы вот с моим одноклассником Атагулы вернулись из Бахардена, из районного комитета комсомола, где нам торжественно вручили (сегодня уж извините) – комсомольские билеты!
Сперва мы весь день и весь вечер не находили места себе, а потом, когда нас, таких счастливых и гордых, все же заставили лечь спать, то мы не знали, куда бы нам положить до утра эти новенькие, такие дорогие книжечки!
И, конечно же, надежнее места, чем под подушками, не было и не могло быть!
Терять, так вместе с подушкой!
Участие в социалистическом соревновании по сбору «белого золота». И одновременно в общественной культурной и спортивной жизни школы, показатели успеваемости в учебной четверти, поведение в быту, отношение к старшим, включая надменных шоферов и ненавистных бригадиров… - все теперь имело другое измерение.
- Вот это по-комсомольски! – Так теперь хвалили.
- Ты же комсомолец! – Так теперь стыдили.
В сущности, мы оставались теми же павликами, но чуть повзрослевшими.
Если советский пионер должен был и мог доносить на своих родителей, но комсомол в этом плане имел гораздо более широкие полномочия и перспективы.
Если пионер мог передавать без разбору всякое сообщение классному руководителю или же участковому милиционеру за символическое вознаграждение в виде похвалы или пустой благодарности, то комсомол уже действовал по совершенно иному бартеру. Тут и планки были повыше, и ставки покрупнее. И учреждения посолиднее.
Вот тут казалось бы, подоспело время вымолвить слово и о бедном коммунисте, но, как говорится, о покойнике – или ничего, или только хорошее.
Или слухи о его смерти, все же, сильно преувеличены?
В любом случае, я считал, что о покойнике надо говорить не только хорошее, а только правду.
Разве коммунист – не тот же большевик? Только чуть грамотнее, образованнее, изощреннее? Осторожнее, наконец?
Разве не нас пичкали фронтовыми байками о том, что коммунист всегда шел в атаку первым? Если перед каждым боем перед каждым наступлением каждый боец просил в случае гибели считать его коммунистом (и если это правда), то кто же шел в атаку вторым, третьим, десятым?
И ведь ни одному военному или гражданскому историку и в голову не придет поинтересоваться – неужели в армии генерала, и уж наверняка коммуниста, Власова, целиком перешедшей на сторону противника, не было коммунистов?
А все эти кровавые сталинские тройки, с калейдоскопической быстротой сменявшие друг друга?
Все эти вышинские, ягоды, ежовы, абакумовы, берии?
И кто мне сегодня объяснит, почему наш дражайший, скромнейший Леонид Ильич вздумал поменять партийные билеты и стал коммунистом номер два, а первый номер уступил другому Ильичу? Разве Ленин был коммунистом? Если даже считать этого добрейшего, гуманнейшего террориста номер один потенциальным коммунистом, то куда же подевались миллионы других коммунистов между двумя Ильичами? И как они проглотили эту издевательскую пилюлю?
Интересно, на кого же тогда были выписаны партбилеты с последующими номерами – три, четыре, пять, двадцать пять, девяносто девять? И кто же замкнул первую сотню советских коммунистов?
Хоть убейте, но вот хочется, грешным делом, узнать – а не бултыхаются ли у сегодняшнем постсоветском демократическом котле кой-какие обладатели элитных номеров?
Поди попробуй – узнаешь о них…
Любопытной Варваре – нос оторвали!
Вернее: Пошел по шерсти – вернулся стриженый…
Когда обыватель видит, что верхушка власти внаглую ставит его на уши, да еще сама, беснуясь, ходит на голове, то он, бедный, на глазах богатеет крамольными мыслишками, типа: «А не перевернуть ли мир еще разок, чтобы все встало с головы на ноги?»
Большевики – не археологи. Они, скорее, архитекторы. Они не стали раскапывать древний Вавилон. Они построили новый Вавилон.
Нет, все-таки было событие в моей сопливой жизни еще до смерти Сталина – в самом начале пятидесятых!
Моя и еще две мамы моих сверстников отправились на колхозное поле, с которого был уже убран урожай капусты. Ну, поскольку урожай был не частный, а, как бы, общественный, то, естественно, то там, то тут можно было отыскать кочан-другой, так называемой, бросовой капусты.
И вот, когда три молодые мамы посрезали себе по одному сморщенному кочану, прискакал верхом на лошади колхозный сторож по имени Мерет, и принялся яростно стегать несчастных женщин длинной пастушьей плетью, выкрикивая при этом слова, смысл которых я постиг аж лет пятнадцать спустя – в славных рядах Советской Армии.
Бедные женщины давно уж побросали свои скромные наживы и теперь только и делали, что вопили да закрывали лица руками, уворачиваясь от страшных ударов, но тщетно – еще долго свистела беспощадная плеть в руках озверевшего стража социалистической собственности…
Была у меня, люди добрые, и первая любовь. И влюбился я, люди добрые, сразу в… двух девочек. Одну звали Дурсун, другую – Эджебай.
И мучался я между ними, как буриданов осел меж двумя охапками сена, пока старший брат Дурсун, подкараулив возле их дома, не выбил из меня все мои сомнения вместе с двумя зубами впридачу. Отправившись на следующий день их искать, едва не потерял и остальные…
А тогда еще не знал, что мой знак по гороскопу – Стрелец, согласно которому мне вовсе не полагалось горевать по поводу неразделенной любви. Как говорится, встал, встряхнулся, гордо вскинул голову и – вперед! к новым рубежам! к новым вершинам! к новым оплеухам? А хоть бы и так! А и пусть! Где наша не пропадала!
Словом, - вперед и с песней!…
У Эджебай не было старших братьев. Да и отец ее, которого звали Атахан агасак, то бишь хромой Атахан, был сабаном и вечно пропадал в своих песках, появляясь дома лишь раз в год, не забывая, однако, подарить каждый раз моей однокласснице по братишке или сестренке.
Но по пути к сердечку Эджебай меня тревожили два серьезных препятствия.
Во-первых, она была круглой отличницей, да еще с математическими наклонностями, и охраняла свои аккуратные тетрадки как государственную тайну, ложась на них грудью при попытке списать что бы то ни было.
(Честно говоря, у меня всегда было настороженное отношение ко всякого рода отличникам, - будь это отличник учебы в школе, боевой и политической подготовки в армии, или отличник народного образования в той же школе. Потому что раз отличившись, человек уже не может не отличаться и дальше, а это, согласитесь, уже попахивает звездной болезнью местного масштаба, требующей дополнительных и не всегда оправданных в нравственном аспекте усилий. Почему-то мне всегда нравились стабильные середнячки, которые не убивались из-за пятерок. И это, думаю, далеко не потому, что сам был таким).
Во-вторых, она была председателем и единственным членом идиотской комиссии по чистоте и вечно стояла, как Цербер, в дверях класса, проверяя ногти. Поскольку вечная грязь у меня под ногтями была такая, что, как говорится, хоть картошку сажай, мне очень редко удавалось попадать на уроки с первой попытки.
Как я ее ненавидел в такие минуты!
А однажды я во всеуслышание выдал в ее адрес такие вот пожелания:
- Тебя надо отдать пограничникам, - вместо Мухтара, - и ни один шпион не пройдет через нашу границу!
На что эта бдительная таможня отреагировала молниеносно:
- Какой дурак полезет в страну, где живет самый грязный и тупой ученик в мире?
Единственное, чем я мог ответить, это ущипнуть ее за не совсем еще оформившиеся части пионерского тела.
Такой оглушительный визг раз в жизни я услышал где-то в Саратовской области, будучи уже солдатом, когда группа самовольщиков по-дилетантски неумело резала ворованного поросенка. (Тогда, кстати, все обошлось. Пронесло).
Но тут уж я был предан беспрецедентному наказанию со стороны директора школы.
Схватив меня за левое ухо (которое и теперь ноет, когда я вижу аналогичные части женского тела!), этот зверь потащил меня, чуть ли не волоком, в свой кабинет и закрыл меня… и где бы вы подумали? – в старом, обшарпанном желтом шкафу, где висел такой же допотопный плащ с дыркой в кармане!
(Помните «Баню» Зощенко: «В одном кармане – дырка, а второго – нету»?)
Нет, по карманам я не шарил.
Откуда узнал про дырку?
Сейчас объясню.
Итак, стоял я в этом темном шкафу, как мертвый Распутин в прислоненном к стене гробу (по версии, кажется, Пикуля), и думал, как бы достать этого педагога-новатора, чтобы выпустить меня из этого необычного и первого в жизни заточения.
Потихоньку начинаю царапать ногтями (с которыми, как вы помните, не было проблем), по тоненьким дверям директорского гардероба, затем включаю в дело все десять пальцев и принимаюсь тарабанить по стенкам, после чего пускаю в ход голосовые связки и издаю что-то среднее между волчьим завыванием на луну и собачьим лаем в том же направлении, но в ответ – лишь скрип. То ли пера, то ли зубов…
И тут впервые в жизни, в возрасте двенадцати лет, меня осеняет гениальная мысль, к которой, к тому же, минут десять, как подталкивала и сама природа…
Я «достал из широких штанин» теперь уже свою, не совсем еще оформившуюся, часть тела, поднимаюсь на цыпочках и без особенного труда попадаю в директорский карман.
(В авиации, где я вроде бы служил, эта операция называется «заправка в воздухе»).
Это был двойной кайф! Вы понимаете, о чем я говорю…
Когда слабая струйка через дверную щель внизу зазмеилась по свежекрашенному полу, скрип в кабинете прекратился, и наступила гробовая тишина.
Директор понял, что произошло.
А я догадался, что в кармане плаща имеется дырка…
Слишком дорого мне обошлись эти безобидные, на мой взгляд, шалости.
В родных пенатах меня ждала такая экзекуция, что по сей день не могу вспоминать об этом без внутреннего и внешнего, пожалуй, содрогания.
Отец бил меня так долго и так сильно, что мне пришлось еще раз, извините, помочиться. Но теперь уже, как вы догадались, не в директорский карман…
Некоторое время мне показалось, что из меня выбили и эту мою любовь. Ан нет. Не тут-то было.
Выяснилась странная закономерность: я ненавидел Эджебай только в школе, а все остальное время суток, где бы ни находился, что бы ни делал, - я думал о ней, и только о ней…
Но, чтобы сойти с ума, его сперва нужно набраться!
А, чтобы набраться ума, нужно, как минимум, иметь голову на плечах. А у меня ее не было. Я ее потерял. Совсем.
Проезжая мимо ее дома на своем буланом осле, я громко насвистывал какую-нибудь печальную народную песню о несчастной любви, каждый раз представляя в своем большом воображении жуткую картину: вот она услышала мои позывные, швырнула в люльку последнее творение отца, рванулась к двери, но бессердечная мать бросилась наперерез, раскинула свои костлявые руки и прикуренным голосом прохрипела: «Только через мой труп!» (Прекрасно зная, что курящая женщина в туркменских селах – это абсурд, нонсенс, я все же хотел представить мать Эджебай злой ведьмой с папиросой в зубах. И даже с граненым стаканом в трясущейся руке. Не знаю, что на меня нашло).
Первой, забила тревогу, конечно, мама.
Недолго наблюдая за резкими переменами в сыне, она как-то обратилась к отцу:
- Твой сын потерял голову.
- А она была у него когда-нибудь? – Он даже голову не поднял от какого-то там «Информационного сообщения ТАСС».
Мама тут же перевела стрелки:
- Если он пошел в тебя, то, боюсь, никогда и не будет.
Тут уж, конечно, газета отлетела в сторону. В мамину, надо полагать, сторону, поскольку я читал какую-то книгу на солнышке и поневоле, но не без интереса, подслушивал их разговор через открытое окно.
- Ты вот сидишь дома со своими кастрюлями и знать не знаешь, какая слава гуляет по селу о твоем сыне!
(Странно, никто из них не говорил «наш сын», каждый пихал меня другому. Уж не приемный ли я ребенок в семье?)
- А ты вот не сидишь дома и понятия не имеешь о том, что он уже полгода не жрет нормально!
Отец не упускает случая блеснуть интеллектом:
-Нельзя жрать нормально! Нормально можно питаться!…
- Глядя на то, как бы ешь, трудно сказать, что ты питаешься… - Съязвила мать, чего позволяла себе крайне редко в споре с отцом, но затем, видимо, как следует пригляделась к собеседнику и вернулась «к своим баранам». – Ну и что народ говорит о твоем сыне?
- Ничего хорошего! – Почти выкрикнул отец, и я живо представил себе, как он при этом даже поморщился. (Не скоро у меня в Ашхабаде появится друг по имени Сахат, который то и дело будет повторять: «Извините за выражение… лица!…) – Говорят, что он пытается выкрасть дочку какого-то хромого кабана и день и ночь проходит джигитовку на своем чистопородном ахал-текинском ишаке возле их дома!
- И еще говорят, - пела в унисон мать, - что он высвистывает там какие-то душераздирающие мелодии…
(Вот тебе и домохозяйка с кастрюлями и пеленками! Никогда нельзя забывать, что женщина есть женщина, - если это даже твоя мать!)
- И знаешь, какое прозвище дал твоему сыну учитель литературы? «Всадник без головы»!
- Этот… как его… Ишим –ага, что ли? – О Господи, а сам-то, сам-то какой… рыжий! – Заключила мать, не найдя ничего другого, а затем осторожно поинтересовалась, - А это… очень оскорбительно?
- Откуда я знаю! – Огрызнулся отец. И, помолчав, добавил, - Но и люди смеются…
- По-моему, ты его уже бил однажды из-за этой кабанской овечки?
- Вроде бы из-за нее, да, видимо, не за то… - И после паузы, - Прежние штанишки-то, видать, высохли уже?…
Поскольку мальчик я был начитанный (о чем мы поговорим чуть позже), то из разных источников знал, как в таких ситуациях поступали юные влюбленные герои.
Но ведь писатели в книгах, режиссеры в картинах позволяли злым родителям бить своих детишек только понарошку!
Решив, на всякий случай, уйти от греха подальше, я встал и, повесив голову, пошел со двора, как уходил из Рая прародитель человечества, первым на земле потерявший головушку из-за женщины.
(Все байки про райские кущи и сексапильных гурий – не что иное, как красивое вранье, поскольку с момента изгнания наших первооткрывателей, нога человека не ступала в эти кущи. Впрочем, Ева, в отличие от Адама, говорят, держалась тогда молодцом, и повела себя как настоящая женщина, - то есть фыркнула на божественный указательный палец, направленный к выходу и означавший чеховскую фразу: «Позвольте вам выйти вон!», красиво пошла к вратам Рая, дразняще виляя голыми булочками, - а чего и кого стесняться, одежду еще сам Бог, небось, не носил! – остановилась у самого выхода, обернулась и, спокойно глядя на Творца, обалдевшего от первой человеческой наглости, произнесла, дернув при этом плечиками: «Я сама уйду!..» И еще говорят, что Господь сотворил сперва мужчину только потому, что если бы Он создал сначала женщину, то она своими советами и подсказками не дала бы Ему спокойно работать)…
И пошел я со двора куда глаза глядят. Они же глядели только в одну сторону. Ну, вы конечно, поняли – куда… Но я переборол себя и поплелся в обратном направлении, волоча по сельской дороге запыленный мешок, в котором задыхалась вселенская любовь…
Вышел на край села. И второй раз в жизни взобрался на Сакар депе – (Лысый холм), на котором вот уже восемьсот лет, как ни цветка, ни травинки, поскольку вся глина в этом довольно высоком холме была в свое время замешана кровью, слезами и потом моих далеких предков.
Согласно легенде, в тринадцатом веке, по дикой моей степи, раскинувшейся между Копетдагскими горами и Каракумскими песками, пронеслась Орда, оставляя на месте каждой покоренной и снесенной крепости такие вот холмы.
Перерубив и перерезав всю мужскую часть населенных пунктов (думаю, что это идиотское определение «пункт» появилось гораздо позже), Орда принималась издеваться над их оставшейся беспомощной частью, заставляя ее торбами перетаскивать руины снесенных крепостей на новое место, чему можно было найти двоякое объяснение: то ли просто блажь победителей, то ли не заблудиться на обратном пути на закате славы. (В любом случае, победителей в те времена не судили. Это только теперь, после сорок пятого, победителей не кормят).
Усевшись на самой макушке (если у лысых она вообще бываем), холма, я перебрал в памяти все известные мне песни о несчастной любви и, выбрав на свой раненый вкус самые подходящие в данной трагической (в чем я, естественно, не сомневался), ситуации, запел…
По крайней мере, сам я был уверен, что пою. Лет этак через пять, когда я, усевшись на подоконник в студенческом общежитии, затяну эти же песни, но уже для ушей новой моей пассии, которую, по иронии судьбы, звали также Эджебай, соседка слева, Таечка Балакирева, так оценит мои вокальные способности:
- Тебе бы с твоим голосом сидеть в туалете оперного театра и кричать: «Занято!»
- Но почему?! – Я чуть не вывалился из окна. Нет, не туалет меня оскорбил. – Почему именно оперный театр?
- Да потому, что туда ходит самая утонченная и мирная публика, и никто морду не набьет!
А пока я сидел на холме, как воробышек на спине у полусонной коровы, и чирикал, демонстративно отвернув страдальческое лицо от родного колхоза.
После художественной части началась официальная, то есть, рассудительная, размыслительная, я бы сказал даже, мстительно-размечтательная, часть.
Грудь выкипала, словно котел, забытый на пьяном костре…
Перебрав в памяти имена и рожи всех ненавистных в данный момент односельчан, я поднялся в рост и сделал жест, которым горжусь и которого по сей день стыжусь:
Я погрозил моему бедному селу кулаком!
Ни дать, ни взять – шукшинский Горе из «Калины красной» - «Я опрокину этот город во мрак и ужас! В тартараты!..»
И тут я вспомнил об очень важном событии, из-за которого мне пришлось взлететь на этот холм первый раз в жизни аж в пятилетнем возрасте!
По селу шел повальный отлов мальчиков, по возрасту подпадающих под шариатский закон о незначительном укорачивании значительного органа, приобретающего, впрочем, главное свое значение значительно позже.
Разумеется, все родители заранее готовили своих карапузов к этой нехитрой, в общем-то, операции, и все мы, будущие мужчины, понимали своим умишком, что никому не избежать этой процедуры. Да и соседские мальчики постарше, уже побывавшие под ножом, с гордостью и важностью демонстрировали нам свои жалкие достоинства, которых старый и страшный хирург-бабай тут же прижигал раскаленным песком, чтобы остановить дальнейшее бессмысленное кровопролитие.
Но некоторые взрослые дураки не на шутку пугали нас, то и дело утверждая, что бабай уже старый, плохо видит и, бывает, что иногда отрезает совсем…
Инстинкт срабатывал безотказно. Даже не подозревая о предназначении этой штуки в будущем, мы впадали в такую страшную панику, что в любом аксакале видели потенциального палача и обходили всех стариков на пушечный выстрел!
Но так ли трудно усыпить детскую бдительность?
Меня ловили, как курицу, чуть ли не всем колхозом.
Все родственники во главе с отцом, все взрослые жители близлежащих домов окружили меня в молодом, только что посаженном посреди села парке, и пошли на меня, как каратели на притаившегося в камышах дезертира.
Я не сдался даже тогда, когда мой дядя по матери сгреб меня в охапку и понес к месту казни. Я брыкался, кусался, царапался, колотил дядю кулаками и отчаянно скулил, будто щенок, брошенный впопыхах в горящем доме.
- Да оглуши ты его, гаденыша! – Подал деловой совет мой умный папа, не подумав, однако, о том, что, если дитя – гаденыш, то кто же его родитель? – Стукни один раз по башке, чтобы не дергался…
Дядя обычно с трудом выдавливал из себя разум, клал его на ладонь и ходил среди людей, протягивая руку, мол, поглядите, поглядите, есть у нас разум, есть; мы тоже не крапивой подтираемся; понимаем кое-что…
Вот и сейчас он процедил сквозь зубы разумный, вполне в его духе ответ:
- Нет уж, бить я его не буду… Но кое-что мы ему сейчас оттяпаем целиком, и пусть себе играет потом с девочками в куклы!
… На стеганом одеяле, расстеленном на кошме, лежал целый ряд агнцев на заклание, и, что меня больше всего поразило, - ни один из них не подавал даже признаков страха или, хотя бы, беспокойства.
Мои глупые сверстники лежали себе спокойно, сосали какие-то конфеты, грызли окаменевшие пряники времен колхозного строительства, переговаривали меж собой, даже хихикали, словом, вели себя так, как будто это им было не впервой.
И мне стали совать сладости со всех сторон. Но я хватал их (руки еще были свободны), и швырял в открытую дверь, - на радость любопытствующей ораве, толпившейся во дворе.
- Что ж, пожалуй, с этого горлопана и начнем? – Обрадовал всех бабай, раскладывая на перевернутом ведре свои нехитрые инструменты. – Иначе он не даст нам спокойно работать… - Затем уже обратился ко мне. – Чем больше ты будешь дергаться, тем больше я отхвачу, понял?
И, засучив рукава, приступил к работе…
Вдруг я почувствовал странную, подозрительную тишину, в которой прозвучали слова бабая, адресованные моему отцу:
- Можешь забрать своего волчонка, он у тебя – Таёрыкесен.
(Буквально это означает – обрезанный Всевышним, то есть мальчик родился готовым мужчиной и в земных поправках уже не нуждается. А это считается редчайшим явлением в природе).
- Я это знал, - ответил папа, - но я должен был выполнить свой долг и положить его наравне со сверстниками. – Затем он бросил мне чуть ли не в лицо мои штанишки и скомандовал, - Вставай, чего тут развалился!.. (Это я-то развалился?!) Ну, марш отсюда!
Я им не поверил. Решил, что таким образом они хотят усыпить мою бдительность, и как только я расслаблюсь, они тут же, вероломно, сделают свое черное дело.
Держа в поле зрения всех, кто находился в комнате, и зажав намертво свои штанишки в кулачке, я одновременно следил за каждым движением как самого коварного бабая, так и его жестоких подручных, то бишь, отца и дяди, и еще не покидая ряды своих обреченных одноПОЛчан, мысленно измерил расстояние от «операционного стола» до двери.
И когда старик костлявой ладонью шлепнул меня по самому мягкому и черному месту, я в один прыжок вылетел из дома.
В два прыжка вылетел со двора.
В три – из села.
В четыре – я уже натягивал штанишки на «Лысом холме», дико озираясь по сторонам на предмет погони или еще какой-нибудь подлянки.
(К слову сказать, хирургический ножик страшного бабая укорачивал не только мальчишеские писюльки, но и должности, служебные карьеры и оклады их родителей. В течение десятилетий туркменские чиновники, представители интеллигенции, а то и просто рядовые коммунисты целыми пачками отправляли в центр, в Москву, анонимные доносы на своих начальников, сослуживцев, соседей, друзей, коллег по работе, где доверительно сообщали о том, как товарищ имярек, занимая такой-то ответственный пост, не расстается с вредными пережитками прошлого, о чем свидетельствует такой позорный факт, как обряд обрезания, совершенный вчера над его сыном… В Москве удивлялись. В Москве смеялись. В Москве говорили: «Что за народ эти азиаты! Если им не нужно, пускай хоть совсем отрезают!» Но, посмеявшись, Москва все же не выбрасывала доносы «доброжелателей» в корзину, а отправляла обратно в Ашхабад, в соответствующие министерства, с резолюцией: «Разобраться и доложить!» И трещали чубы. И летели головы. И ложились на стол партбилеты. И плакали привилегированные жены, по неведению рожавшие мальчиков…)
Торчать на этой лысине, словно неприятельскому флагу на временно занятой сопке, мне пришлось недолго.
Ко мне бежал гонец.
- Тебя мама зовет! – Крикнул мой младший братишка Аташ, посчитав, видимо, за лишний труд взобраться наверх.
- А он где?
За годы детства я частенько употреблял местоимения, когда речь заходила об отце, и считаю, что имел на это полное основание, так как он просто-напросто выбивал из меня слово «папа».
- Папа ушел с Курбангельды!
Это было, хоть и временное, но спасение. С этим своим единственным и постоянным собутыльником отец уходил, как правило, надолго, а порой пропадал и сутками. (Разумеется, не в самый разгар сбора хлопка или иных неотложных работ на бескрайних полях милого сердцу родного колхоза, гори он разноцветным пламенем!)
Дома меня ждал загадочный сюрприз в лице моего старого друга, у которого, если вы помните, в кармане плаща имелась дырка.
Первые же вопросы директора рассеял все мои тревожные сомнения по поводу его визита:
- Хотел бы учиться дальше?
(Дело в том, что до шестидесятого года наша сельская школа была семилетней, и для горстки ребят, только что ее окончивших, среднее образование было необходимо как воздух).
- Где? Когда? – Крикнул я шепотом.
- Не ори, - сказала мама.
- Но почему? – Удивленно-возмущенно вскинул я брови, после чего вновь обратился к директору. – Как?
- Мы открываем вечернюю школу для рабочей молодежи.
Нет, таким важным я его не видел даже тогда, когда он раздавал в школе новогодние подарки стоимостью в полкопейки, ежесекундно повторяя при этом поэтические перлы собственного сочинения:
Скромному не жалко и лишнего рублика,
А наглый получит дырку от бублика!
- А все пойдут? – Осторожно поинтересовался я, пытаясь реанимировать в глубине души надежду, уже наложившую было руку на себя после окончания семилетки, поскольку девочки-ровесницы в дальнейшем практически выпадали из поля зрения сельских мальчиков.
- Пойдут все желающие, - неопределенно ответил директор, и тут же добавил, - Все, кто имеет семиклассное образование.
…И первым в эту школу со своим семиклассным образованием сунулся… мой отец!
Это теперь, когда мне самому уже минуло полвека с хвостиком, а отца в возрасте Магомета не стало ровно двенадцать лет назад, тридцать четыре года кажется юношеским возрастом. Тогда же нам, сопливым еще пацанам, сидеть в одном классе с мужиками, среди которых был даже один пенсионер, было не очень ловко, если не сказать стыдно.
Да что там в одном классе – я был вынужден сидеть за одной партой! – и целых три года! – со своим отцом!
И как вам нравится такая вот, скажем, хроника:
Семь лет учебы со своими сверстниками;
Учеба в так называемой вечерней школе для рабочей молодежи с отцом;
Учеба в Ашхабадском университете у своей первой жены – Светланы;
Параллельная учеба с собственной дочерью Терезой – она в Минском Педагогическом, я в Московском Литературном;
И, наконец, параллельная учеба уже с внучкой Дианой – она в седьмом классе, я же седьмой год изучаю шведский…
Как сел в пятьдесят втором за школьную парту, так и сижу за ней аж в две тысячи втором!
Сколько ж это получается поколений? Уж не тот ли это случай, когда говорят: «Век живи, век учись, и дураком помрешь»? Невеселая, скажем, перспектива…
Так вот, бывало, что отец, недавно разжалованный из завмагов в рядовые колхозные поливальщики, с высунутым языком приходил с полей и просил меня:
- Дед (я был назван в честь его дедушки по матери), захвати с собой мою папку тоже, я только попью чай и приду следом. И скажи учителю, чтобы «гм*» не поставил…
(*гм – «гелмеди», то есть, не был; не присутствовал на уроках)
И в результате в классном журнале появлялось не одно, а два «гм», поскольку дорогу мою до школы частенько преграждал коварный дракон о трех головах – кино, карты и волейбол.
Пацанов, то есть нас, сразу продолживших учебу в вечерней школе, было всего четверо. Самому младшему из всех остальных семнадцати восьмиклассников, было где-то под тридцать…
Нет, вы не волнуйтесь, единственный пенсионер дотянул-таки до выпускных экзаменов и получил вожделенный «Аттестат зрелости»…, с которым бедолага тут же и был зачислен навеки в «небесную академию». Однако…
Остальным повезло сравнительно больше.
Лично я, если вы помните, с единственной в аттестате троечкой по тригонометрии оказал честь Туркменскому государственному университету, откуда и, после почти условного четырехлетнего пребывания, был отчислен в связи с рекомендательным направлением Верховного суда республики в исправительно-трудовую колонию усиленного режима номер 5 города Безмеина – за фанатическое желание спасти от уголовного позора своего кумира, так, увы, и не дожившего до окончания нашего срока заключения вследствие его нелепой, загадочной гибели, причина которой не раскрыта и по сей день.
Впрочем, это особая история, которая известна достаточному количеству людей, знавших о нашей с ним дружбе, и мне не хотелось бы теперь ворошить истлевшее за тридцать лет белье.
Но вот на одну деталь, характерную для тех времен, я хотел бы обратить ваше внимание:
Будь ты художник или актер, музыкант или писатель, режиссер или журналист, будь ты талантлив и даже гениален, да будь ты хоть семи пядей во лбу, но стоило тебе «остановиться» на каких-нибудь пятнадцать суток в веселой и холодной милицейской гостинице, где никогда не увидишь табличку с надписью «Мест нет», - пиши пропало. Иди и принимай участие на торжественном отпевании дальнейшей своей карьеры. Ибо на идеологическом фронте не свистят шальные пули. Тут работают снайперы. И никто не выдает бронежилетов…
На какое же такое чудо, на какое всепрощение мог рассчитывать молодой поэт, бывший корректор литературного еженедельника, бывший студент, бывший зек, только что отбарабанивший в брежневско-гапуровских лагерях восемь лет с гаком да еще с год походивший в досрочных условниках?
(Когда-то, в еще Автономной Советской Социалистической республике Коми, - на одном из оживленных и густонаселенных арестантами островков современного Гулага, - спросили мальчика: «Кем ты хочешь стать, когда вырастешь?» Последовал мгновенный ответ: «Бесконвойником»… Поистине, «устами младенца»…)
Ни на какое чудо я, конечно же, не надеялся. Посему и сидел дома тихо, правда не совсем мирно, - о каком мире можно говорить в доме, где жена кандидат наук, да еще педагогических!, доцент университета, как говорится, без пяти профессор, а муж… Да что там говорить – без пяти гражданин, да и только…
Ну и сидел себе, сидел и высидел идею: переквалифицироваться… нет, конечно, не в управдомы. В переводчики. Благо, переводчиков с туркменского на русский не хватало катастрофически. Тем более, с оригинала.
(О нехватке настоящей литературы не то что не догадывались, но как-то даже и не задумывались. Кто же тогда знал, что к концу двадцатого и к началу двадцать первого веков туркменская литература станет похожа на туалетную бумагу, подаваемую гостям, как салфетки!)
Начал я с подстрочных переводов. Перелопатил не одну кучу дерьма. Я сам весь провонял, как шукшинская студентка – шоколадом. («Калина красная»)
Хоть оплата была почти символической, вскоре шкафы бухгалтерии Союза писателей ломились от моих «трудов», как единственный автобус на «Хитровку», перевозивший «сельдей в бочке» по маршруту номер шесть.
Каюсь, каюсь, каюсь.
Кого только и чего только не приходилось переводить! И стихи начинающих, и мемуары заканчивающих. И настоящую классику прошлых столетий, и несусветную чушь туркменской советской литературы времен соцреализма.
Конечно, судьба иногда позволяет человеку хорохориться даже в таких ситуациях, когда, как говорится, стыдно в зеркало смотреть. Но жить-то, хочешь – не хочешь, надо! Я говорю не о смысле жизни, тут мы можем и глазки опустить скромненько, я говорю о простой и животной необходимости жить.
Впрочем, кто живет при социализме с человеческим лицом, должен иметь и рожу соответствующую, то бишь, социалистическую.
Как можно с утра по телевизору показать такие рожи?! Тут к своей-то начинаешь привыкать лишь где-то к обеду…
Затем я ударился в театральную критику. Задним числом и стыдиться легче, но как-то я умудрился получить даже какую-то премию - то ли Туркменского театрального общества, то ли их совместный приз – за статью об актере, впервые сыгравшего на туркменской сцене роль вождя мирового пролетариата, в отношении которого в девятьсот двадцать четвертом году бывшие его соратники вынесли приговор, достойный фараонской эпохи – пожизненное заключение после смерти, в результате чего содержание выпотрошенного трупа за один год обходится бедной России намного дороже тех затрат, которые понадобились в семнадцатом господину-товарищу Ульянову-Ленину перевернуть мир.
На эту тему двое российских мужиков построили потрясающий блицдиалог:
- Как живешь?
- Как в мавзолее, слушай. И не кормят, и не хоронят.
Память порой бывает как прохудившаяся в ненастье крыша азиатской мазанки – успевай только подставлять посуду, то есть, фиксировать события, но чаще она напоминает заколоченную хату в российской глубинке, и тогда приходится как следует порыться в ней, особенно в погребе, и, хоть с трудом, но можно поживиться чем-нибудь эдаким, что еще пригодно для употребления.
Вот и я пошарил, так, на всякий случай, по сусекам полувековой памяти, и вытащил двумя пальцами, как дохлую мышь из чана с молоком, мою первую, давно облысевшую детскую мечту. Мечту стать чемпионом по… велогонкам.
Почему не смешно – сейчас объясню.
Не помню, по какому поводу, - то ли был колхозный праздник урожая, то ли по случаю образования Академии Наук в Туркменистане (март, 1951), то ли создания в иранском туркменском ауле Гарасул Центра жандармерии (1952) – между моим селом Беурме и соседней железнодорожной станцией Барны (по-русски – Барни), (а вообще-то, хрен редьки не слаще, не правда ли?), состоялись самые что ни на есть настоящие велосипедные гонки.
Помните, как советский народ встречал первого космонавта, вернувшегося живым из Космоса? Еще бы. Помните, как мужская часть толпы писала кипятком, а женская – испытывала настоящий оргазм, когда Юрий Гагарин красиво шел по ковровой дорожке к высшему руководству страны Советов в рапортом? Помните, как Никита Хрущев, обнимая космонавта номер один, крикнул: «Юрка!..» А что было дальше, вам ни за что не вспомнить, поскольку впервые в истории Советского Союза цензура осмелилась оборвать на полуслове генсека, крикнувшего в мужицком экстазе: «Юрка!… твою мать, как я тебя люблю!»
А помните, как несколько лет тому назад весь народ Чили во главе с президентом встречал – как национального героя! – Риоса, этакого «калифа на час», ставшего всего на несколько дней теннисистом номер один в мировом рейтинге?
А еще помните, как смекалистое население некоторых деревень Западной Украины в одинаковой радостью встречал как немецких оккупантов, так и советских освободителей?
А еще?…
Так вот, весь мой ликующий аул, выстроившись по обе стороны всей пыльной трассы «Тур де Пари», чествовал победителя гонок, которого звали Гельдымурад сын Мелемурада. И единственный, добавим, сын.
Ни венка тебе лаврового, ни желтой майки лидера, ни цветов. Зато на главном призе – большом женском платке – цветов было хоть отбавляй. И поскольку в семье у нашего чемпиона начисто отсутствовал женский пол (мать умерла при родах, едва не прихватив с собой своего первенца; сестер, естественно, никаких; а жениться пока было не на что. Я не пишу не на ком, я сознательно пишу не на что – калым, то есть, выкуп за невесту, кто будет платить? Пушкин?), то среди болельщиков тут же нашелся шустрый делец, выкупивший приз у победителя, отдал за него аж целую корову – баснословную по тем временам цену! Потом, правда, выяснилось, что этот «богатый» прохвост был подослан проигравшей стороной, да и корова была украдена им с пастбища соседнего колхоза…
Но как я тогда завидовал Гельдымураду ибн Мелемурад!
Как я мечтал о собственном велосипеде, на котором, как мне казалось, утопил бы в пыли аж самого олимпийского призера – ашхабадца Геннадия Лебедева, кумира туркменских мальчишек и русских девчонок тех лет!
Но, как говорится, мечтать не вредно; вредно не мечтать. Да и нищета, видимо, как и богатство, передается по наследству. Никакой другой живности, кроме вышеупомянутого «чистокровного ахал-текинского» осла, ласково прозванного в народе ишаком, я так и не увидел в нашем дворике за все мое трудовое детство. Куры, разумеется, не в счет, поскольку в те годы, да и чуть позже тоже, приходилось то и дело слышать от взрослых странную фразу: «Курица – не птица, Болгария – не заграница».
Ну не ведал я ни сном ни духом, что когда-нибудь моя страна станет для меня заграницей, и в моем политэмигрантском паспорте появится безжалостная, как приговор Военного Трибунала, надпись: «Паспорт действителен во всех странах, кроме Туркменистана»!
Неправда, что слабых бьют. Слабых обижают. Если им все же и достаются тумаки, то бьют их как-то без особого энтузиазма, без явной злобы. Так, для профилактики. И до первого визга. Достаточно вспомнить дедушку Крылова, этакого русского Эзопа: «Слабый у сильных – всегда виноват». Да и мудрость народная как всегда выглядывает из-за любой жизненной ситуации – «Всяк сверчок, знай свой шесток».
Как отец меня колотил, я уже рассказывал. Могу добавить лишь одну характерную деталь – как бы сильно мне ни доставалось, я никогда не издавал ни звука; не скулил; не просил пощады; не плакал, чем вызывал у него еще большую ярость. Но стоило после очередной экзекуции соседским пацанам обратиться ко мне участливо-жалеюще: «Опять, что ли, били?» - тут уж меня прорывало! И вытирая левым рукавом сопли, а правым слезы, я уходил на край села, уединялся в каком-нибудь овраге, где и зализывал свои раны, как затравленный волчонок…
И с тех пор, видать, выработался во мне стойкий иммунитет против грубости, а вот разжалобить меня добрым словом, обезоружить – пара пустяков.
А сильных бьют, скажу я вам, люди добрые, совсем не так, как слабых. Сильных бьют, как было принято говорить в Стране Советов, «с чувством, толком и расстановкой». Сильных бьют с наслаждением. С остервенением. С перекошенными от злости рожами. И приговаривая при этом «нежные» слова в адрес ближайших родственников, начиная, естественно, от матери избиваемого, тем самым нанося ему больше душевной боли, нежели физической.
Одним из главных отличий «Совдепии» от нормальных стран было то, что любой одиночка непременно был обеспечен персональной кодлой, которая при первом удобном случае набрасывалась на него, как голодная стая гиен на обедающего в одиночку льва в саваннах Серенгети.
Как тут не поверить блатному герою из довлатовской «Зоны»: «Один всегда прав»? И как возразить тому же моему другу Сахату, который никогда не врем, но и не устает повторять еще одну фразу: «За правду морду бьют»?
Сергей Иванович Ожегов в своем знаменитом «Толковом словаре русского языка» дает такое пояснение к слову «бытие»: «Совокупность материальных условий жизни общества». И приводит фразу: «Бытие определяет сознание». Но наш «совок» со свойственной лишь ему изобретательностью быстро перефразировал это изречение на свой лад: «Битье определяет сознание».
Соглашаться или нет – тут, как говорится, дело вкуса, но мой личный опыт пребывания сперва в гапуровско-брежневских, затем и в ниязовско-ельцинских застенках позволяет мне внести собственную и окончательную корректировку в это словосочетание: «Битье отключает сознание».
Продолжая шарить вслепую в потемках сознания, я споткнулся об очередное и, честно говоря, не самое приятное воспоминание моего детства. Детства, которого практически и не было, если учесть, что оно почти целиком прошло на хлопковом, пшеничном, кукурузном, клеверном… полях.
Спешу рассказать о том, как двое непутевых сыновей единственного в те годы профессионального, титулованного местного алкоголика учили меня… курить.
Благодаря моей врожденной, патологической тяге ко всему дурному, я оказался весьма способным учеником, хотя один из несовершеннолетних «педагогов» был старше меня всего на год, а второй – и вовсе на год младше.
А кашлял до хрипоты, до посинения; давился; чихал; первый день «обучения» даже, прошу прощения, пукнул, но выстоял; выдержал; выдюжил.
Не прошло и недели, как я уже числился заядлым курильщиком среди моих обалдевших сверстников, и я расхаживал перед ними, как комендант концлагеря перед заключенными.
Научить-то они меня научили, сволочи, а что дальше-то? Обеспечивать нового «выпускника» сигаретами явно не входило в их дальнейшие планы. Они уже охотились за следующей жертвой…
В единственном сельском «Супермарките», то бишь «Магазине смешанных товаров», работала наша дальняя родственница, (откуда эта фраза: «После родственников самые ненавистные люди – это однофамильцы»?), и табачный отдел для школьника был также надежно закрыт, как рот купленной невесты в обществе свекра.
А если бы даже был доступ, то на какие, пардон, шиши?
Оставался единственный, проверенный пацанами всех времен и народов, способ добычи курева: собирать окурки; бычки; чинарики… - кому как нравится. (Только вот со словом «бычок» нужно бы поосторожнее: на тюремно-лагерно-блатном жаргоне это означает – заключенный, которого берут в побег для предполагаемого съедения. Не знаю зачем, но добавлю – на том же жаргоне, тот же смысл имеет и слово «багаж»).
А способ этот, братцы мои, примитивен и прост, как и все гениальное: нужно все время смотреть под ноги, как сапер на минном поле, и, заметив не раздавленный и недокуренный окурочек, замереть на месте; не спеша, по-деловому оглянуться вокруг – нет ли поблизости взрослых или, еще хуже, конкурентов посильнее; затем энергично почесать затылок, да так, чтобы шапочка или тюбетейка – в зависимости от времени года – плавно легла на цель. Дальше уже, как говорят профессиональные карманники, дело техники. Молниеносным, неуловимым движением цепляешь и то, и другое и – за угол! Ювелирная работа!
Испокон веков за моим народом закрепилась незаслуженная слава как о нации, отличающейся от остальных тем, что туркмен якобы сперва поступаем так или иначе, а уж после задумывается, а так ли он поступил; прав ли он в этом конкретном случае; а может, погорячился; может, сперва нужно было обсудить возможные последствия; посоветоваться с кем-нибудь поумнее?
Это, конечно, неправда. Как и правда то, что умнее нас – никого нет. В этом туркмен убежден глубоко. И пусть кто-нибудь попробует доказать, что это – трагедия целого народа!
Прекрасно зная и, главное, осознавая в глубине души, что противник – сосед ли, сослуживец ли, государственный ли деятель, неважно – на голову выше его в интеллектуальном отношении да и в умственном развитии, туркмен первым делом огорошит собеседника убежденным возгласом: «Да кто он такой?!»
А к чему, собственно, я сделал это не совсем лирическое отступление? Ну да, конечно же, к тому, чтобы как истинный сын туркменского народа (дай-ка, стукну кулаком в грудь – никто ж не видит; да и гражданства шведского не скоро, видимо, получу – никак не соберу тысячу пятьсот крон), лишний раз «погреться» в холодных лучах вышеупомянутой славы – курить-то я научился прежде, чем подумал о последствиях, связанных с реакцией моего отца, который не то, что никогда в жизни не курил, но и на знакомых курильщиков косился, как среда на пятницу. (Моя бедная мама, которая одинаково не переносила и табачный дым, и запах алкоголя, однажды осмелилась поднять бунт на семейном корабле: «Лучше бы ты курил, а не пил!», после чего подвыпивший отец приказал мне подать «Христоматию по русской литературе» и два раза с выражением прочитал ей басню Крылова «Слон и Моська» в туркменском переводе.
Ну и, наконец, об ожидаемой и вполне естественной реакции со стороны отца на мое пристрастие к табаку.
Об особых, усиленных «педагогических» приемах, примененных им против меня, догадаться, думаю, нетрудно. Но…
Все было бесполезно. Тщетно. Напрасно. Зря. Всуе. Втуне.
«Запретный плод сладок». Да, это я слышал где-то. Или читал, но это не суть важно. Просто я не думал, что он может быть настолько сладок!
А уж тем паче не думал, что финальный счет будет в мою пользу. Крупный, скажем, счет – аж 10:0! (Насчет пользы можно было бы и помолчать, конечно).
В один прекрасный день отец, в еще более прекрасном настроении, пришел домой в сопровождении своего верного нукера, все того же Курбангельды, и прямо с порога швырнул мне в лицо десять пачек «Памира», самых дешевых сигарет (10 копеек пачка) Ереванской табачной фабрики, крикнув вдогонку:
- На, подавить, засранец!
- Что ты делаешь, душегуб?! - Опешившая на мгновение мать метнулась было собрать разлетевшиеся пачки.
- Замри! – Нежно рявкнул отец, даже не глянув в ее сторону. – Пусть сдохнет от туберкулеза, лишь бы окурки не подбирал возле магазина!
- Это ж надо, - подкинул хворосту в костер «тень отца» (не Гамлета, - моего). – Папа не курит, а этот сопляк уже дымит, как паровоз Черепахова…
- Черепанова, а не Черепахова, - мягко (а как хотелось съехидничать), подправил я этого «эрудированного» гостя, с которым никто в этом доме, кроме отца, давно не разговаривал…
(Помните нашего «делового председателя» по имени Дракон? Так вот, полное имя папиного «компаньона» звучало так: Курбангельды сын Бакы. Курбангельды в переводе на русский означает «Пришла жертва», ну а Бакы – вечный. Уже двенадцать лет, как нет в живых отца, а этот, говорят, все глушит сорокаградусный «эликсир молодости», то бишь, вечности).
Подлецы, мерзавцы и негодяи, как правило, не болеют. И живут они до глубокой старости. И старость у них почему-то длится гораздо дольше, чем вся их предыдущая жизнь. Но, все-таки, хоть с трудом, они умирают. И на этом, как говорится, спасибо. Я знал одного такого мерзавца, изрядно попортившего кровь односельчанам, и умершего тихо, неслышно, незаметно. Только через неделю соседи обнаружили труп, уже издававший специфический запах… Скотина, даже сдохнув, не захотел обрадовать людей на недельку раньше!
Правой рукой схватил левую – поймал себя во лжи. Говорил, будто такое уж было детство, что и вспоминать вроде особо нечего, а никак из него и не вылезу.
Попробуем чуть повзрослеть.
Итак, служил я, братья мои, и в армии. В Красной Армии. Которая непобедима и, как поется в известной песне, «всех сильней».
Помните, как в шестидесятых годах ни с того ни с сего притихла Америка? Так вот, я тогда встал на защиту Родины, взяв в руки «СКС» - Самозарядный карабин Симонова!
Как меня угораздило попасть в авиацию, я не в, скажем, стройбат – об этом история, в том числе и военная, умалчивает. Это могло произойти только по той причине, что я мог с первой попытки отличить самолет от трактора.
Думаю, тяга к летательным аппаратам была заложена в наши гены первоначально, поскольку сельские старожилы рассказывали, как в конце тридцатых годов мой дед гонялся на лошади за пролетавшим над аулом самолетом. И что самое поразительное – догнал!
Обнаружив какие-то неполадки в машине, летчик посадил свой маленький одноместный самолетик на окраине нашего села…
Что тут началось в моем бедном ауле, над которым прежде кружило лишь воронье!..
Нет, не буду рассказывать. Не хочу, чтобы вы смеялись над моими славными односельчанами, которых в разные времена экзаменовали на мужество разные полководцы – грек Македонский, монгол Чингисхан, узбек Тамерлан, русский Скобелев…
В середине семидесятых годов прошлого столетия родился в народе такой вот черный юмор: Брежнев летел в Баку, чтобы вручить Азербайджану очередной орден Ленина. Пролетая над Каракумскими песками, составляющими 80 процентов территории Туркменистана, Генсек глянул в иллюминатор и, с трудом подобрал челюсти, прошамкал: «Надо же, сколько летим, а как будто провисли в воздухе! А что, эта выжженная земля – тоже моя?» - «А чья же, Леонид Ильич, обижаете… Конечно, Ваша!» - закудахтала наперебой свита. «А что, кто-то и живет здесь?» - «Да есть тут одна живучая нация, туркмены называются». – «Это как понять – живучая?» - вяло переспросил коммунист номер два. «Да вот, в конце прошлого века генерал Скобелев уничтожал их десятками тысяч; затем часть из них полегла в семнадцатом в составе «Дикой дивизии», защищавшей Зимний Дворец; следом, в двадцатых годах, белогвардейский генерал Корнилов бросил на съедение большевикам еще одну дивизию; в тридцатых – красные отряды товарища Куйбышева превратили эти черные пески в красные; а сколько из них погибло во Вторую мировую, никто и не считал; а остальных, мы думали, унесло в землетрясение в сорок восьмом, ан нет, смотрим, опять возятся там, копошатся; говорят, вроде живут еще…» - «А вы не пробовали ДУСТом против грызунов или какими иными химикатами от насекомых?» - искренне и участливо поинтересовался верный ленинец.
И вот, я, ни с какого боку незадетый земной цивилизацией, обитатель тех самых диких песков, очутился в такой же дремучей глубинке матушки-России, которая (в чем я уверен!), никак не нуждалась в защите, и уж тем более в моей – в деревне с поэтическим названием Разбойщина, что под Саратовым.
Если бы Красная Армия знала, какую головную боль она приобретала, опрометчиво призвав меня в свои славные ряды, то Родион Яковлевич Малиновский, тогдашний министр обороны Советского Союза, отменил бы все последующие призывы во всем Бахарденском районе, куда входил и мой, не менее славный, колхоз «Москва»!
Первым делом загнали нас, конечно же, в баню. Сделали всем одинаковые «прически» а-ля Котовский. Поменяли гражданские шкуры на военные. Кинули каждому по паре кирзовых сапог.
Вот тут-то и начался отсчет злоключениям за все три с лишним года «образцово-показательной» службы в рядах Советских Вооруженных Сил.
Я никак не мог натянуть на свои нечеловеческие лапы сапоги сорок четвертого размера! Ну не лезут, ты хоть тресни…
- В чем дело, чурбан? – Ласково так, по-матерински, обратился ко мне старшина Томашевский.
- Да вот, нога не лезет в сапог, - то ли сообщил, то ли пожаловался я. («Чурбан» пока проглотил). – Подъем, что ли, высокий… Туфли бы полезли, даже сорок тре…
- Туфли тебе оденут в гробу, - теперь уже по-отцовски перебил меня старшина. – На, попробуй сорок пятый! Большего размера у меня нет. После сорок пятого уже чемодан начинается…
Из бани мы уже выходили как цыплята из инкубатора, и долго всматривались друг в друга, чтобы узнать, «ху есть ху», а узнав, расхохотаться – уж до того жалкими, растерянными и потешными выглядели новые защитники Отечества.
Но, как поется в еще одной грустной песне, «недолго музыка играла». Старшина одним окриком смахнул с наших лиц все человеческие эмоции, и уже как бездушных роботов погнал нас в казарму, над входом в которую, ну там, где обычно пишут «Слава КПСС», «Агитпункт» или «Добро пожаловать!», висело новое для меня слова: «Карантин».
Пока мне объясняли, что это значит, прошел ровно месяц, и мы уже четким, строевым шагом перешли в новую казарму, где находился личный состав авиационного полка войсковой части 31531. (Если это военная тайна, то наверняка последняя, что осталась на территории бывшего Советского Союза).
Врут журналисты. Нет никакого торжества в момент принятия военной присяги! Какие могут быть праздничные церемонии, когда тебя перебрасывают из сорокаградусного пекла в сорокоградусную стужу, и ты на голом плацу, под завывание пронизывающего насквозь ветра, с торчащими из носа сосульками, клянешься в верности Родине, которая в течение долгих десятилетий проводила жестокие эксперименты над призывниками, пересаживая березы в азиатские пески, а саксаул в сибирскую тайгу?
Когда на поливановской завалинке состоялась наша первая «встреча без галстуков» с местными представителями дочернего предприятия фирмы «Баба Маня и Ко», какая-то бабка робко, как , наверное, семьдесят лет тому назад, в девятом классе, подняла руку и спросила меня: «А кто ты будешь, милок, по нации?» Услышав слово «туркмен», бабка выдержала дипломатическую паузу, затем с искренним изумлением задала свиду невинный, но на деле рискованный и роковой для себя, вопрос: «А что, вас тоже берут в армию?» (Почему – роковой? А помните поросенка в лесу?..)
Тем не менее, присяга была принята; койки и тумбочки – закреплены за новыми владельцами; карабины – с занесением номеров в военные билеты – розданы.
Правда, вручая мне оружие, капитан Максимычев почему-то долго и пристально смотрел мне в глаза. А у меня, если вы помните экзамен по персидскому языку, нет привычки отводить взгляд в подобных ситуациях. В конце концов, служить я приехал или мстить задним числом потомкам Михаила Скобелева за Геок-Тепинское сражение конца девятнадцатого века?! (А как я буду служить, это другой вопрос. Об этом – чуть позже).
Не знаю, то ли из-за близкого соседства с авиационным полком, то ли в честь моего появления в этих краях, то потому, что мама моей первой пассии в Разбойщине Аллы Дружининой работала поваром саратовской футбольной команды «Сокол», но деревню теперь стали величать поселок Сокол.
А в этом поселке Сокол, как и в любом другом уважаемом себя населенном пункте, напрасно ищущем свое название на какой бы то ни было карте России, при остром желании можно было найти все, что помешало бы честно выполнить свой воинский долг – и шукшинский «гагазинчик», где красный боец мог купить красное вино; и красна девица чуть ли не в каждой избе; и хата под кодовым названием «Красный уголок» (в пику казарменному), где изнывающий от жажды красноармеец Сухов («Белое солнце пустыни» - режиссер Владимир Мотыль), мог промочить горло термоядерным самогоном фирмы «Баба Маня и Ко».
А в другой деревне с не менее поэтичным названием Поливановка жила-была, братцы мои, уникальная особа женского пола, которая (уж простите за каламбур), поднималась с пола только для того, чтобы посидеть на унитазе и, вернувшись, вновь принять исходное положение в ожидании очередного защитника Отечества. (И это несмотря на то, что сожительствовала она вроде бы с каким-то прапорщиком по фамилии Котляр).
Поскольку выражение «секс-бомба» вошло в речевой обиход гораздо позже, непривередливая и всеядная солдатня быстро окрестила ее на свой манер – «Крылья Советов». Как звали ее на самом деле, никто и не помнил. Собираясь в очередную самоволку (самовольный уход с территории воинской части), ребята пользовались одним и тем же паролем: «Ну что, не пора ли под крылышки?»
Не знаю, как за Родину, но вот за нее наши «орлы» готовы были и жизнь отдать, и глотку перегрызть любому чужаку из соседней роты связистов. Один, впрочем, так и сложил крылышки, застрелившись из карабина средь бела дня аккурат перед зданием штаба полка.
Парень был с Украины, и звали его Витя Земляной.
Мы со старшим лейтенантом Скрябиным стояли в каких-то десяти-пятнадцати шагах от места трагедии в ожидании транспорта, который должен был доставить меня со всеми воинскими почестями на гауптвахту в славном городе на Волге, о котором какой-то шутник, никогда, видимо, не побывавший в нем, сочинил такой вот массовый застольный шлягер:
«Огней так много золотых
На улицах Саратова;
Парней так много холостых,
А я люблю женатого».
Парней холостых, думаю, даже больше чем много, а вот насчет огней золотых готов поспорить с кем угодно, - хоть с Чернышевским, уроженцем этого города, (помните роман с вечным русским вопросом в названии – «Что делать?»), хоть с нынешним губернатором Аяцковым.
… Поставив карабин стоймя, парень пригнулся левой грудью на дуло и нажал на курок. Уже падая, умудрился сделать второй, уж совсем не обязательный, выстрел из шатавшегося ружья, и пуля-дура просвистела рядом со мной, едва не чиркнув мое правое ухо.
Подобный шок я пережил второй раз в жизни в октябре девяносто третьего года в Москве, в самый разгар группового изнасилования несовершеннолетней демократии, когда по осажденному Белому Дому били танки прямой наводкой, а на крышах жилых домов засели так никогда после и не установленные ночные снайперы.
Так вот, вздумалось мне, явному кандидату в самоубийцы, посреди смутной и тревожной ночи перебраться из моей коммунальной конуры, что находилась прямо над станцией метро «Маяковская» на Арбат, где в таком же узком, как гроб, одноместном пенале жила ангельская женщина из Архангеньска Наташа Шиловская, по прозвищу «Рыжик».
Стоило мне выйти из подъезда и сделать пару шагов в сторону Тверской, как откуда-то слева, со стороны театра имени Моссовета, тепло меня поприветствовали одиночным и, слава Аллаху, не метким выстрелом.
На этот раз горячее дыхание смерти обожгло мне левое ухо.
Жить хотелось больше, чем любить, и я одним лягушачьим прыжком юркнул обратно в подъезд…
- Что ж ты наделал, Витек?… - Успел я задать бессмысленный вопрос.
Ответа, честно говоря, я и не ждал.
Предсмертная агония длилась не больше минуты.
Умер Витек у меня на руках.
Как потом выяснилось из предсмертной записки, оставленной им на тумбочке, (на, а не в – и никто ее не заметил!), причиной суицида стала та самая сорокалетняя полковая шлюха, которая отказала девятнадцатилетнему парню в просьбе… выйти за него замуж.
Тут уж мы все испытали некоторое облегчение, и где-то в глубине души одобрили его поступок. Просто из других зол парень выбрал меньшее.
Думал ли я, дитя Копетдагских гор и Каракумских песков, когда-нибудь, что найдется в природе сила, способная поставить меня на… лыжи?!
Нашлась. Какая еще попалась!
И звалась эта сила – Красная Армия, где самая ходовая поговорка (после «И… твою мать», конечно), звучит так: «Не можешь – научим, не хочешь – заставим».
Заставить-то, заставили, а вот научить… На, вот.
До сих пор у меня в ушах отчаянный вопль подполковника Суравешкина, который встречал меня и моего ашхабадского друга Толика Грека, с лыжами в подмышках, там, где вчера находился финиш, и который, видимо, еще вчера исчерпал слова в своем лексиконе:
- Капитан Пинус!… Где капитан Пинус?.. Иди, забери у них свой инвентарь!.. Скрябин!.. Старший лейтенант Скрябин!.. По пятнадцать суток – каждому!.. Сейчас же, прямо отсюда!.. Научили этих черножопых на свою голову, теперь хрен их соберешь…
Ну подумайте сами. На ровном-то месте трудно устоять на этих курносых палках, а тебя еще пихают на лесные тропинки длиной в три, а то и все десять километров! Да еще трасса проходит мимо родной Поливановки, где одна на всех «птица удачи» лежит себе на полу, как единственная натурщица на все художественное училище, и машет и машет нам своими редко складывающимися «крылышками»…
По этой, согласитесь, уважительной причине все эти зачетные марш-броски, кроссы, соревнования… для нас с Толиком всегда заканчивались с одинаковым результатом – 0:2, то есть, месяц на двоих.
Хотя оба прекрасно сознавали, что пятнадцать суток гауптвахты за пятнадцать минут удовольствия – несколько неэквивалентная, скажем, отплата; что, выходит, за одну минуту – целые сутки! М-да-а… Кто-то давно подметил: «Красиво жить не запретишь», а кто-то недавно добавил: «Но помешать можно». Тем более, что жизнь – штука одноразовая, и чего только в ней не случается. За пятнадцать минут удовольствия, бывает, и пятнадцать лет лагерной баланды хлебает человек… Поистине, «Россия – щедрая душа!», как гласит реклама.
«Тревога!»
Сколько раз по этой ненавистной команде сержанта Блажко (и вправду – хохол без лычки, что справка без печати), приходилось мне вскакивать, прерывая сладкий сон на самом интересном месте!
Первое время я, то бишь, салага, (это – негласное воинское звание ниже рядового), тщетно пытался уложиться в сорок пять секунд, отведенных для сбора и становления в строй при полной амуниции.
И пока я, тихо проклиная день образования Красной Армии, возился с проклятыми портянками, взвод обычно возвращался назад, чтобы тут же построиться вновь и с песней проследовать в столовую, где ваш покорный слуга уже чистил картошку, успев схлопотать наряд вне очереди.
Вторым после портянок проклятием для меня был белый подворотничок, без которого носить гимнастерку было равносильно смачному плевку в вечно недовольную рожу подполковника Климова, к которому я еще вернусь, а пока закончу свой рассказ о первой и последней в жизни бартерной сделке.
Мой русский друг из Туркменистана Анатолий с импортной фамилией Грек подшивал мне подворотнички, а я чистил ему сапоги.
(Ну не платочком же носовым! Не президентские же туфли! – как сегодня принято в моей стране, к которой тоже вернусь да еще не раз… Эх, лучше бы в которую, да один раз!)
Моя первая встреча с замполитом Климовым состоялась на следующий после присяги день, и ничего хорошего она не предвещала.
Мы сразу не понравились друг другу. Как говорится, ненависть с первого взгляда. Расхаживая перед строем на плацу, он неотрывно глядел на меня; что-то говорил, объяснял, чего-то требовал, заодно не выпуская меня из поля зрения, отчего казалось, что весь этот инструктаж касается только меня.
Ну и вот, продолжая сверлить, буравить, пожирать меня своими нерусскими, разными глазами (левый – карий, правый – черный), замполит остановился-таки передо мной, осмотрел с ног до головы, затем спросил в упор:
- Родом?
Дурак всегда улыбается, когда не понимает, о чем его спрашивают. Я не выглядел умным.
- Откуда родом?
«А, вон ты о чем…»
- Из Ашхабада, - сообщил я с такой радостью, после которой нам оставалось крепко обняться и выпить на брудершафт.
Но, видать, у замполита были несколько иные намерения, поскольку следующим вопросом он ударил меня, в прямом и переносном смысле, ниже пояса:
- Там, в вашем военкомате, ничего не перепутали? Кого они нам прислали? Парня или девку?.. Вытащи руки из карманов!
- Пусть они остаются там, для вас же лучше будет, - процедил я сквозь зубы и, будь что будет, добавил: - А у вас, что, женский полк?
- Ну так, докажи, что мужчина!.. Вытащи, покажи нам, если есть что показать.
Это была наглая провокация, но я никак не мог врубится, на что он меня подбивал, и, главное, за что.
«Ну вот и послужил я тебе, Родина, - подумалось грустно. – Бог свидетель, не я все это затеял…»
- Здесь слишком холодно; боюсь застудить свое доказательство. Вызовите меня в свой кабинет…
Чем кончилась наша дуэль, догадаться, думаю, нетрудно.
Так открылся мой трехлетний неизменный маршрут «Сокол – Саратов», то есть, «Казарма – Гауптвахта».
А ларчик, как выяснилось, открывался просто. Просто я неправильно надел шинель, не так, не в ту сторону ее запахнул, полы, короче, перепутал.
Пуговицы справа – мужская одежда, пуговицы слева – одежда женская… На этом идиотском суеверии выросло не одно поколение людей, пока на всех почти шмотках не появилась нейтральная для всех «молния».
«Знамя части – символ воинской чести» - так гласила одна из главных армейских заповедей, и никто с этим не спорил.
Никто не спорил и с тем, что «Пост номер один» на весь Советский Союз находился на Красной Площади в Белокаменной.
В то же время в каждой воинской части, в какой бы глуши она ни находилась, непременно был свой «Пост номер один», где за пуленепробиваемыми стеклами и за семью печатями красовалось Знамя части, которое торжественно выносили из штаба в исключительных случаях.
(В каких – уточнять не буду, поскольку следующая заповедь грозно предупреждает: «Болтун – находка для шпиона!» И так я вам выдал столько военной тайны, что по сравнению со мной Олег Калугин просто отдыхает).
«Не все золото, что блестит». Не каждому вояке, чья служба оценивалась государством в три рубля восемьдесят копеек в месяц, дешевле обходились только заключенные и только что освобожденные) доверяли охранять этот важнейший пост.
За всю мою (символическую, скажем честно), службу Родине в течение долгих трех лет, один-единственный раз и мне была оказана эта высокая, пропади она пропадом, честь.
И вот торчу я в первом часу ночи на этом ответственейшем посту, как неприятельский флаг на временно занятой сопке, и думаю, кто бы, интересно, позарился на это знамя в мирное время, что возле него круглые сутки должен стоять живой человек с тремя магазинами по десять патронов в каждом, да плюс откинутый штык на карабине?!
Ан нет. Попробуй отойди от него на шаг – год тюрьмы. Два шага – два года. Пятнадцать шагов – пятнадцать лет. Шестнадцать – уже к стенке…
До смены караула оставалось меньше часа, когда внизу, на первом этаже, раздался приглушенный… женский кашель!
Слуховая галлюцинация, подумали вы. Нетушки! Это, братцы мои, Танюша, одна из вольнонаемных телеграфисток, поочередно, но тоже круглосуточно, дежуривших на телетайпе в ожидании сверхсекретных, суперсрочных, архиважных и никому не нужных донесений и приказов черт знает откуда!
Из воспоминаний Сергея Довлатова:
В молодости Андрей Битов держался агрессивно. Особенно в нетрезвом состоянии. И как-то раз он ударил поэта Андрея Вознесенского. Это был уже не первый случай такого рода. И Битова привлекли к товарищескому суду. Плохи были его дела. И тогда Битов произнес речь. Он сказал: «Выслушаете меня и примите объективное решение. Только сначала выслушайте, как было дело. Я расскажу вам, как это случилось, и тогда вы поймете меня. А следовательно – простите. Ибо я не виноват. И сейчас это всем будет ясно. Главное, выслушайте, как было дело». «Ну и как было дело? – поинтересовались судьи. «Дело было так. Захожу я в «Континенталь». Стоит Андрей Вознесенский. А теперь ответьте, - воскликнул Битов, - мог ли я не дать ему по физиономии?!»
А теперь ответьте, пожалуйста, мне – мог ли я не спуститься вниз и не постучаться в дверь с табличкой «Посторонним вход воспрещен»? Да ни в жисть! Да я… Да если бы стоял даже у мавзолея, ей-Богу, извинился бы перед залежавшимся в нем товарищем и отлучился б ненадолго – по той же уважительной причине, что возникла сейчас.
«Хороша была Танюша, краше не было в селе!» Написавший эту строчку Есенин, явно не ее имел в виду, но и ваш покорный слуга (как спустя тридцать пять лет выразится моя стокгольмская соседка Татьяна Казиник, порядочный до неприличия человек), тоже был не Ален Делон.
- Кто там?
Судя по голосу, Танюша даже к двери не подошла.
- Пароль: «Беглый каторжник». – Я был уверен, что удачно пошутил.
Застучали каблучки по цементному полу…
Нет, вы мне покажите хоть одного мужчину, даже идущего под вооруженным конвоем собственной жены, который бы не обернулся на сладкозвучный цокот острых каблучков, способных продырявить не только размякший от жары асфальт, но и окаменевшее от вечной нужды сердце последнего алкаша!
Я давно подметил, что настроение женщины часто зависит от того, как она одета, а походка – во что она обута.
Эксперимент, конечно, жестокий, и не дай Бог вам когда-нибудь его проводить, но попробуйте обуть любую голивудскую звезду в сибирские валенки или какую-нибудь топ-модель в стоптанные башмаки, и я посмотрю на вашу реакцию. И сочувственно спрошу, не болит ли у вас зуб.
- Что ты здесь делаешь?
- Сторожу знамя.
- Как? И чем? Где твой карабин?
- Там, наверху.
- А ты почему внизу?
- Скучно же. Поговорить хотел…
- ТАК ТЫ ОСТАВИЛ ПОСТ? ОСТАВИЛ ЗНАМЯ БЕЗ ЧАСОВОГО?
- Да что с ним сделается? Не в Поливановку же я ушел!… Я войду, можно?
- О чем ты говоришь, дурень, сюда даже офицеры не заходят! Быстро иди на место, пока я тревогу не подняла.
- Ну вот и поговорили… Я к ней, понимаешь, как к женщине, а она – сразу тревогу…
- Я тоже, между прочим, обращаюсь к тебе, как к солдату – вернись немедленно на место, иначе…
- Да что ты все «на место» да «на место», что, я тебе собака, что ли?! Поговорить мне с тобой надо!
- Ты перепутал собеседника, парень… С тобой завтра военный прокурор поговорит. У тебя будут большие неприятности.
( Где-то я уже слышал эту угрожающую фразу… Ах, да, на экзамене по персидскому языку!)
- Ну, хочешь, я тебе стихи почитаю?
- Так, я вижу, человеческого языка ты не понимаешь, значит, выбираем другой… Считаю до трех, и если ты не исчезнешь, пенай на себя…
- А ты умеешь до трех-то? Не собьешься?
Не нужно было, ой, как не нужно было бросить мне последнюю фразу через уже закрывшуюся дверь, но… Как кто-то верно подметил, - чтобы научиться говорить, человеку нужно всего два года, а чтобы держать язык за зубами, бывает, и шестидесяти мало.
Странно, но факт: чем крупнее звезды на погонах, тем легче военные переносят обвинение в неграмотности. Генералы уже давно не реагируют на подобные оскорбления, чего не скажешь о мелких чинах. Не говоря уже о женщинах – вольнонаемных.
Примерно так я размышлял, трясясь на холодном заднем сиденье дежурного «Газика», уже через полчаса после «свидания» с Танюшей везшего меня по печально известному маршруту «Сокол – Саратов». (Товар, видимо, был скоропортящийся, раз уж не могли подождать хотя бы до утра).
А карабин свой, отнятый начальником караула в ту памятную ночь, я больше и не видел. Только номер сохранился в военном билете, как татуировка на жилистом теле вечного арестанта.
«Сколько веры и лесу повалено,
Сколь изведано горя и трасс!
А на левой груди – профиль Сталина,
А на правой – Маринка анфас».
Владимир Высоцкий.
Итак, оружие не доверяют, домой не отпускают. Комиссовать тоже нет причин – психически вроде здоров. А присобачить куда-то надо, как –никак солдат срочной службы. И спортсмен неплохой, имеет третий разряд по легкой атлетике (хотя и бегает часто не туда), настольному теннису, волейболу (играет за сборную полка!), и даже четвертый разряд по шахматам (честно говоря, раньше я думал, что ниже третьего разряда в спорте вообще не бывает). Плюс ко всему еще и полковой запевала! И, наконец, редактор стенной газеты, черт бы его побрал!
Думало начальство, думало и решило доверить козлу капусту – меня назначили хлеборезом в солдатской столовой! Это было место, о котором мечтал каждый отличник боевой и политической подготовки. Белый хлеб, сливочное масло, сахар…
Но на этом тепленьком островке благополучия ни один чревоугодник долго не задерживался, и я, к сожалению, не оказался исключением. Хотя и сопротивлялся отчаянно…
Следующим этапом на моей военной карьере был не менее блатной пост – должность почтальона. (Да, я забыл сказать, что поселок Сокол находился в долине, а наша войсковая часть за номером 31531 – на горе, и бедному почтальону приходилось проделывать этот нелегкий, особенно в зимнее время, путь ежедневно).
Но напротив здания почты, чуть наискосок, нехорошие люди когда-то построили тот самый «гагазинчик», о котором я уже упомянул, а это значит, что на сей раз музыка играла еще короче.
Затем мой послужной список пополнился пунктом, включающим в себя даже материальную ответственность, что было категорически противопоказано моей романтической натуре – я осчастливил капитана Пинуса в качестве заведующего спортзалом и каптеркой, битком набитой всякого рода спортивным инвентарем.


0 Comments:
Post a Comment
<< Home